Читаем Лев Толстой: Бегство из рая полностью

Эта невероятная ясность сознания вместе с невозможностью что-то доказать, высказать самое важное доставляли Л.Н. страдания, сопоставимые с физическими мучениями. Он старался быть мягким и благодушным со всеми людьми, которые его окружали и число которых прибывало. Вообще он вел себя как ласковый, хотя и чуточку капризный ребенок, который вдруг оттолкнет шприц или клизму и попросит «оставить его в покое». Но при этом разум Толстого работал на полную мощность, а зрение продолжало оставаться зорким. Несоответствие между ясностью разума, зрения и тем, что с его телом производят какие-то ненужные, с его точки зрения, манипуляции, по-видимому, отравляло его предсмертный уход.

«Удирать! Удирать!» – часто бормотал он. 5 ноября вечером он действительно пытался сбежать…

«Всё это время, – вспоминала Александра Львовна, – мы старались дежурить по двое, но тут случилось как-то так, что я осталась одна у постели отца. Казалось, он задремал. Но вдруг сильным движением он привстал на подушках и стал спускать ноги с постели. Я подошла. „Что тебе, папаша?“ – „Пусти, пусти меня“, – и он сделал движение, чтобы сойти с кровати. Я знала, что, если он встанет, я не смогу удержать его, он упадет, и я всячески пробовала успокоить его и удержать на кровати. Но он изо всех сил рвался от меня и говорил: „Пусти, пусти, ты не смеешь меня держать, пусти!“ Видя, что я не могу справиться с отцом, так как мои увещевания и просьбы не действовали, а силой у меня не хватало духу его удержать, я стала кричать: „Доктор, доктор, скорее сюда!“ Кажется, в это время дежурил Семеновский. Он вошел вместе с Варварой Михайловной, и нам удалось успокоить отца и удержать его на кровати».

Очень серьезным переживанием для него стало то, что вместе с камфорой ему кололи морфий. Как он ненавидел наркотики, как боялся их! Недаром и Анна Каренина упала под поезд после приема двойной дозы опиума. Когда в начале 1860-х Толстой вывихнул руку и ему дважды вправляли ее под анастезией, он инстинктивно сопротивлялся насильственному прерыванию сознания. Весь его организм бунтовал против этого, и приходилось оба раза давать двойную дозу эфира.

Когда врачи, желая облегчить его смертные муки, предложили впрыснуть морфий, Л.Н. заплетающимся языком просил: «Парфину не хочу… Не надо парфину!»

«Впрыснули морфий, – пишет Маковицкий. – Л.Н. еще тяжелее стал дышать и, немощен, в полубреду бормотал:

– Я пойду куда-нибудь, чтобы никто не мешал… Оставьте меня в покое… Надо удирать, надо удирать куда-нибудь…»

Только после инъекции морфия к нему впустили его жену. Позвать ее предложил кто-то из докторов, то ли Усов, то ли Беркенгейм. «Она сперва постояла, издали посмотрела на отца, – пишет С.Л. Толстой, – потом спокойно подошла к нему, поцеловала его в лоб, опустилась на колени и стала ему говорить: „Прости меня“ и еще что-то, чего я не расслышал».

Около трех часов утра 7 ноября Толстой очнулся и открыл глаза. Кто-то поднес к его глазам свечу. Он поморщился и отвернулся.

Маковицкий подошел к нему и предложил попить. «Овлажните свои уста, Лев Николаевич», – торжественно произнес он. Толстой сделал один глоток. После этого жизнь в нем проявлялась только в дыхании.

В 6 часов 5 минут утра 7 ноября Л.Н. скончался…

Маковицкий подвязал мертвому подбородок и закрыл глаза. «Застлал очи», – пишет он. После смерти Толстого все довольно быстро разошлись. Все так устали за эти дни, что нуждались в отдыхе. Ушли дети Толстого, ушла его жена. «Во всей квартире остались только Маковицкий и я, – вспоминал Озолин. – Когда я вошел в комнату, где сидел, понурив голову, Маковицкий, то он, обратившись ко мне, сказал на немецком языке: „Не помогли ни любовь, ни дружба, ни преданность“».

Эпилог

Трудно передать чувство, которое испытываешь, листая подшивки российских газет за ноябрь 1910 года. Как мы уже писали, их первые полосы обычно целиком отдавались рекламе, причем самой мелкой, дробной, разных ходовых товаров, а также частным объявлениям о пропаже, например, домашних собачек. Но вот открываешь газеты за 8 ноября и… огромный, на весь газетный лист портрет в траурной рамке седобородого старика с упрямым, выпуклым, напряженным лбом и суровым, пристальным взором, проникающим в самую душу. «УМЕР ЛЕВ ТОЛСТОЙ». Это была не просто новость. Это были звук и слепящий свет, которые заставили всю огромную страну вздрогнуть, встряхнуться, сбросить с себя, по крайней мере, на один день весь цивилизационный туман, с его «товарами», «услугами» и «удобствами», и вспомнить, что есть в мире ценности, которые важнее этого.

Которые важнее и самой жизни…

Тело Л.Н. положили в дубовый гроб, без креста на крышке. «Если Льва Николаевича кладут в такой гроб, то, когда я умру, меня надо положить в простой тесовый ящик», – сказала при этом вдова писателя.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже