– Но ведь бывают случаи, когда вина преступника столь тяжкая, что иначе чем смертью и нельзя покарать его, – возразил я. – Убийцы… Те, кто убил не под влиянием минуты, а продумал холодно и расчетливо свое преступление. Кто совершал подобное не раз… Кто убьет еще, коли не казнить его?..
– Да, и таких тоже нельзя, – убежденно произнес Лев Николаевич. – Я не мог сочувствовать казни, совершенной над Александром II. Но последующая за ней казнь убийц Александра II произвела на меня несравненно сильнейшее впечатление. Я не мог перестать думать о них, но не столько о них, сколько о тех, кто готовился участвовать в их убийстве, и особенно об Александре III. Мне так ясно было, какое радостное чувство он мог бы испытать, простив их. Я не мог верить, что их казнят, и вместе с тем боялся и мучился за их убийц. Помню, с этою мыслью я после обеда лег внизу на кожаный диван и неожиданно задремал и во сне, в полусне, подумал о них и о готовящемся убийстве и почувствовал так ясно, как будто это все было наяву, что не их казнят, а меня, и казнят не Александр III с палачами и судьями, а я же и казню их, и я с кошмарным ужасом проснулся. И тут написал государю письмо.
– Удивительное письмо! – поддакнул Чертков.
– Я ничтожный, не призванный и слабый, плохой человек, писал русскому императору и советовал ему, что ему делать в самых сложных, трудных обстоятельствах, которые когда-либо бывали! Я чувствовал, как это странно, неприлично, дерзко, и все-таки писал. – Толстой уже не просто говорил, витийствовал. – Просил его не казнить, простить преступников! Предупреждал, что зло родит зло, и на место трех, четырех вырастут тридцать, сорок… Что есть только один идеал, который можно противопоставить им, – тот, из которого они выходят, не понимая его и кощунствуя над ним, – тот, который включает их идеал, идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло. Письмо это долго странствовало, но все же потом было передано царю. О дальнейшей его судьбе я ничего не знаю…
Он зашелся сухим кашлем. Я дал ему мятной настойки и попросил больше не разговаривать хотя бы какое-то время, дать себе отдых. Попросил заварить чаю с малиной и напоить старика. Я понимал, что мой психологический интерес входит в противоречие с долгом врача общей практики и что долгие беседы могут повредить пациенту. Я напоминал себе, что имею право на общение с Толстым лишь в той мере, пока ему самому это приятно и не утомительно… Но он, возбудившись, возможно что от выпитого вина, никак не желал меня слушать.
– Вы спрашивали о страхе смерти? – хмурился Толстой. – Сам я несколько раз был близок к смерти, был на войне, участвовал в сражениях, подвергался опасностям, несколько раз тяжело болел… Да, вид гильотины напугал меня. И смерти моих братьев напугали. Может быть, поэтому, вернувшись в Петербург, я стал укреплять здоровье, посещал спортзал, прыгал через коня…
Я сделал пометку в блокноте: вегетарианство и физические упражнения – попытка сбежать от смерти – и поставил вопросительный знак. Лев Николаевич спросил меня, что я там записываю. Я объяснил ему…
– А не сбежишь… – вздохнул он. – Вот в деревне – умер в мучениях мальчик 13 лет от чахотки. За что? Единственное объяснение дает вера в возмездие будущей жизни. Ежели ее нет, то нет и справедливости, и не нужно справедливости, и потребность справедливости есть суеверие.
Глаза его пылали огнем, щека начала судорожно подергиваться. Эти признаки заметил и господин Чертков.
– Это было году этак в 1877-м, – заговорил он, – я пережил духовное потрясение при виде умирающего солдата, с которым мы читали вслух Евангелие. С того времени стало понемногу раскрываться для меня значение слов Христа: «Я в них, и Ты во Мне, да будут совершены воедино». Постепенно начал я понимать, что смысл жизни лежит в большем и большем единении между живыми существами и что назначение наше и благо наше в том, чтобы стремиться жить, как братья, как дети Одного Отца. С этого времени я не мог жить как раньше! Не мог служить в армии и даже просто не мог жить… Не знаю, что стало бы со мной, если бы я не познакомился с Вами, Лев Николаевич! – Он с благодарностью взял старика за руку, тот ответил ему ласковой и немного растерянной улыбкой.
– Сам Бог дал мне такого друга, как Вы, Батя. Мы с Вами удивительно одноцентренны.
Я несомненно был лишним при этой интимной сцене.
Разговор наш утомил больного, и я укорял сам себя за то, что не остановил его раньше. Наконец принесли чай с липой, малиновым вареньем, а к нему какую-то протертую кашку, и, категорически отказавшись поддерживать беседу, я настоял на том, чтобы Лев Николаевич перекусил и дал себе отдых.