– Простите, не понимаю, о ком вы? О враче? О Маковицком?
– Нет, не о нем. О Черткове. Этот деспот… Его идол! Этот ужасный человек внушает Левочке, что я сумасшедшая. Он так сделал, что все на меня стали смотреть как на больную, чуть ли не сумасшедшую, и потому отдаляются, избегают меня. И тяжело очень!
Я подтвердил, что Чертков в доме и ухаживает за больным Львом Николаевичем. Графиня слушала меня внимательно, и глаза ее с расширенными зрачками пылали злобой. Настроение старой женщины менялось поминутно: она то плакала, то вскрикивала, то что-то причитала или рассказывала мне эпизоды из своей жизни.
– Левочка не первый раз уйти пытается, – бормотала Софья Андреевна. – Как раз я Сашей была беременна – ушел первый раз. Уже рожать время пришло… В Тулу. Он уходил, а я сидела в саду и там, на скамейке, у меня начались схватки. Тогда я родила Сашу. А он с полдороги вернулся: вспомнил, в каком я положении… Потом еще раз – в девяносто седьмом… А почитаешь его дневники – все какая-то обида на меня. Пишет, что ему невыносимо… А что невыносимо? Чем я его обидела? Но ведь обвинят меня!
Я поспешил заверить графиню, что вовсе не склонен ни в чем ее обвинять, напротив, отношусь к ней с уважением, что жизнь с великим человеком всегда очень тяжела…
– Вы понимаете! Понимаете! – благодарно воскликнула она. – А потом вот это его «уйду» повторялось не раз… не два… Забыла, сколько раз. Левочка без всякой причины мог прийти вдруг в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит: я смотрю – лицо страшное. До тех пор жили прекрасно: ни одного слова неприятного не было сказано, ровно ничего. «Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку».
Если бы мне на голову весь дом обрушился, я бы не так удивилась. Я спрашиваю удивленно: «Что случилось?» «Ничего, но если на воз накладывают все больше и больше, лошадь станет и не везет». Что накладывалось – неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже, хуже, и наконец, я терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу – человек сумасшедший, и когда он сказал, что «где ты – там воздух заражен», я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать прочь… куда угодно… хоть на несколько дней. Прибежали дети, рев. Таня говорит: «Я с вами уеду, за что это?» Тогда он словно в разум пришел и стал умолять остаться. Я осталась, но вдруг с ним начались истерические рыдания, ужас просто… Левочку всего трясло и дергало от рыданий. (Типичный аффективный припадок, – отметил я.) Тут мне стало жаль его, – продолжала Софья Андреевна. – Дети: Таня, Илья, Леля, Маша, ревут на крик. Нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, ничего не могу… Все хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей – говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние отчужденности – все это во мне осталось. – Она плакала, не скрываясь. Сладкая наливка явно сделала свое коварное дело, но я не имел возможности предложить графине ничего взамен. К несчастью, самовар у Анны Филипповны уже остыл.