«…голубой, ярко-синий Леман, с белыми и черными точками парусов и лодок, почти с трех сторон сиял перед глазами; около Женевы в дали яркого озера дрожал и темнел жаркий воздух, на противуположном берегу круто поднимались зеленые савойские горы, с белыми домиками у подошвы, – с расселинами скалы, имеющими вид громадной белой женщины в старинном костюме. Налево, отчетливо и близко над рыжими виноградниками, в темно-зеленой гуще фруктовых садов, виднелись Монтре с своей прилепившейся на полускате грациозной церковью, Вильнев на самом берегу, с ярко блестящим на полуденном солнце железом домов, таинственное ущелье Вале с нагроможденными друг на друга горами, белый холодный Шильон над самой водой и воспетый островок, выдуманно, но все-таки прекрасно торчащий против Вильнева. Озеро чуть рябило, солнце прямо сверху ударяло на его голубую поверхность, и распущенные по озеру паруса, казалось, не двигались.
Удивительное дело, я два месяца прожил в Clarens, но всякий раз, когда я утром или особенно перед вечером, после обеда, отворял ставни окна, на которое уже зашла тень, и взглядывал на озеро и на зеленые и далью синие горы, отражавшиеся в нем, красота ослепляла меня и мгновенно, с силой неожиданного действовала на меня. Тотчас же мне хотелось любить, я даже чувствовал в себе любовь к себе, и жалел о прошедшем, надеялся на будущее, и жить мне становилось радостно, хотелось жить долго-долго, и мысль о смерти получала детский поэтический ужас. Иногда даже, сидя один в тенистом садике и глядя, все глядя на эти берега и это озеро, я чувствовал, как будто физическое впечатление, как красота через глаза вливалась мне в душу».
В этом отрывке поражает то, что Женевское озеро названо именем Леман, в котором сохранилось старое латинское название. Пейзаж непривычно для Толстого обременен прекрасными литературными воспоминаниями и прямым использованием слов «красота», «поэтический ужас».
Больше двух месяцев прожил Лев Николаевич в этом священном для него месте, отсюда он написал Т. Ергольской 6 (18) мая из Кларана: «Только что получил ваше письмо, дорогая тетенька, которое, как я писал вам в своем последнем письме, застало меня в окрестностях Женевы, в Кларане, в той самой деревне, где жила Юлия Руссо. – Не стану пытаться описывать вам красоту этой местности, особенно в эту пору, когда все в листьях, все в цвету, скажу только, что положительно нельзя оторвать глаз от этого озера, от его берегов и что большую часть времени я провожу, любуясь этой красотой, либо гуляя, либо просто из окна своей комнаты».
Лев Николаевич изъездил и исходил места вокруг Женевского озера. Из Люцерна он писал В. Боткину; письмо его от 27 июня (9 июля) полно уплотненными отголосками эпистолярного романа Руссо. Толстой любуется простым, уже исчезающим бытом швейцарцев. Боткину он говорит про «боль одинокого наслаждения»; и пишет письма, обращенные к читателям, близким по сердцу.
Подготовлялся эпистолярный роман, остатком которого является законченный рассказ «Люцерн».
Рассказ появился сперва как длинное письмо к Боткину, был перегружен пейзажами, которые потом исчезли. Конфликт рассказа – песня, спетая бродячим певцом-тирольцем, и культурное общество. Люди выслушали певца и не дали ему денег.
Толстой вмешался в эту сцену, усадил певца вместе с собой, прогнал слугу, который хотел сесть третьим.
Толстой негодует на одичание общества.
Тема «Люцерна» на время оттесняет повесть о Кизеветере. В теме «Кизеветер» есть какое-то сходство и совпадение, не случайное, а вызванное сомнениями времени, с «Неточкой Незвановой» Федора Достоевского, уже давно написанной.
Великий художник погибает в грязи, в унижении, и в то же время он самый лучший, он самый высокий, самый чистый.
Толстой в это время оправдывает художника на суде, на котором в рассказе выступают остальные герои – их представляет в бреду художник, замерзая. Он сгорел, а они не сгорают; он играет на драгоценной скрипке, сжимая ее в своих объятиях.
Музыка Кизеветера дорога была для Толстого. Такая музыка звучала когда-то и была им услышана в старых оранжереях Ясной Поляны. Он сам себя иногда чувствовал погибшим и не мог утешиться, как братья, цыганской песней. Но Толстой не пошел рядом с Кизеветером.
Он был влюблен в образ Руссо. Месяцами он паломником ходил по берегам Женевского озера, но не как Руссо.
Толстой пошел не один: он взял с собой мальчика Сашу – ребенка, который не мог даже нести груз.
Толстой шел по Альпам после того, как он прошел по предгорьям Кавказа с Епишкой. У него нет сентиментального восторга перед природой. Он как бы проверяет восприятия Руссо, и, вероятно, у него в руках была книга.