Толстой чувствовал себя проигравшим, а Снегирева – победителем. Скорее всего, Снегирев понял это, судя по тональности его воспоминаний. И поэтому Толстой не мог без фальши выразить горячую благодарность врачу за спасение жены. Его расставание с ним очень напоминало первую встречу с Вестерлундом. Да, шведский врач спас его сына от смерти. Да, Лёва в тот момент был счастлив. Но это в глазах Толстого лишь временная победа материального над духовным. Она не имела для него настоящей цены. Всё это в глазах Толстого было признаком животной природы человека, от которой он сам, приближаясь к смерти, испытывал всё большее и большее отторжение. Он понимал, что ему самому придется с
Этим объясняется и следующее место из воспоминаний Саши: «Мама возобновила свои занятия: играла на фортепиано одна и с Наташей Сухотиной в четыре руки, шила, суетилась по дому, иногда уезжала в Москву Материальные дела снова затянули ее. Снова начались заботы о хозяйстве, издательстве, о том, что всегда так тяжело отражалось на жизни отца».
И надо же так случиться, что спустя всего два месяца после удачной операции Софьи Андреевны и связанного с этим разочарования Толстого самая любимая его дочь Маша неожиданно скоропостижно скончалась от воспаления легких. Ее смерть была такой внезапной и стремительной при абсолютной беспомощности врачей, и она так напоминала смерть Ванечки, что невольно закрадывается мысль: не подарила ли Маша отцу эту смерть? Во всяком случае суеверная Софья Андреевна всерьез считала, что это она, «ожив после опасной операции», «отняла жизнь у Маши» (из письма Лидии Веселитской).
В холодный ноябрьский день Маша с мужем Николаем Оболенским, братом Андреем и другом семьи Юлией Игумновой пошла на прогулку. Они с мужем задержались в Ясной Поляне из-за странного анонимного письма, пришедшего из их имения Пирогово, где было сказано, что мужики собираются убить Николая. Это было серьезное предостережение в виду того, что в России в то время шли повальные грабежи и поджоги помещичьих усадеб – так называемые «грабижки», вызванные первой русской революцией. Когда они возвращались, подул сильный ветер. Маша озябла. К вечеру сделался жар. Вызвали из Тулы доктора Афанасьева. Затем из Москвы – Щуровского. Но все усилия врачей были напрасны.
Маша сгорела за несколько дней. «Она не могла говорить, только слабо по-детски стонала, – вспоминала Саша. – На худых щеках горел румянец, от слабости она не могла перевернуться, должно быть, всё тело у нее болело. Когда ставили компрессы, поднимали ее повыше или поворачивали с боку на бок, лицо ее мучительно морщилось, и стоны делались сильнее. Один раз я как-то неловко взялась и сделала ей больно, она вскрикнула и с упреком посмотрела на меня. И долго спустя, вспоминая ее крик, я не могла простить себе неловкого движения…»
Атмосфера этого события сильно отличалась от того, что происходило в Ясной Поляне два месяца назад. Врачей было мало… Никто из родных не шумел, не суетился… Толстого ни о чем не спрашивали… Илья Львович пишет в воспоминаниях, что «ее смерть никого особенно не поразила». В дневнике Татьяны Львовны короткая запись: «Умерла сестра Маша от воспаления легких». В этой смерти не увидели чего-то ужасного. А умерла молодая тридцатипятилетняя женщина, поздно вышедшая замуж и не успевшая вкусить настоящего семейного счастья.
Почему-то смерть этой женщины сравнивали со смертью семилетнего Ванечки… «Глядя на нее, я вспоминала Ванечку, – писала Саша, – на которого она теперь была особенно похожа. Точно так же бурная, беспощадная болезнь уносила ее, и было очевидно, что бороться бесполезно. Лицо у Маши было важное и чуждое, только тело ее оставалось с нами, душа как будто отлетела. И так же, как когда умирал Ванечка, мне казалось, что он знает что-то нам недоступное, значительное».
Девять дней все ждали этой смерти, бессильно опустив руки. Когда больную, наконец, прошиб пот, Саша бросилась к доктору. «Доктор! Доктор! Она потеет! – Доктор безнадежно махнул рукой. – Пот, да не тот! – не поднимая головы, буркнул он».
Софья Андреевна писала сестре: «Никакие меры не ослабляли болезни… Она бредила, редко опоминалась, чтоб сказать что-нибудь ласковое кому-нибудь из нас; была покорна, кротка… В день смерти она вдруг стала плакать, обняла мужа, но ничего не сказала. Только позднее едва внятно произнесла: “Умираю”. Вечером Маша стала реже и труднее дышать, подняла руки, и ее посадили. Нельзя никогда забыть вида всего ее трогательного существа: голову она склонила набок, глаза закрыты, выражение лица такое нежное, покорное, духовное и внешне грациозное… Папа держал ее руку».