— Давайте заходите, гостюшки дорогие, устраивайтесь поудобнее, — бросила мать, повернулась к ним спиной и направилась в кухню.
— Я так думаю, что наш гость не откажется отведать чего-нибудь, — сказал фермер ей, своей матери.
— Все, что угодно, — отвечала она. — Двадцать четыре часа в сутки. Услужать вам доставляет мне огромную радость.
Фермер и Воаз–Иахин уселись в гостиной, украшением которой служили плохонькие картины, чаша с фруктами, стоящая на серванте, радиоприемник, несколько книжек да пара безвкусных ваз. Каждый предмет в комнате, казалось, был сам по себе.
— Может, пойдем глянем, как он там, — предложил фермер. — Коль он помер, то кой прок петь для него.
Они поднялись по ступеням: фермер — впереди, Воаз–Иахин с гитарой — за ним, видя перед собой спину, обтянутую выгоревшей рубахой с выступившими на ней пятнами соли, широченные штаны, из карманов которых торчали ржавый болт и моток проволоки.
— Наверное, ему и мертвому было бы приятно послушать пение, — предположил Воаз–Иахин. — Если, конечно, никто не станет возражать.
Отец лежал на прочной темной кровати, а вкруг нее стояла комната. Стулья, обои, окна и ночь за окнами — все они стояли вкруг его одра. Рядом с кроватью была установлена капельница, хромированный шест с поперечиной, с которой свешивалась пластмассовая бутыль. От нее к руке отца с толстой веной шла пластиковая трубка с иглой на конце.
Грудь и правое плечо лежащего были туго обмотаны бинтами. Их белизна резко контрастировала с загорелой, обветренной кожей на груди и шее. Кожа на других местах была белой и нетронутой загаром. Глаза его были закрыты, голова лежала на подушке, борода торчала словно дуло. Прерывистое дыхание со свистом вырывалось наружу.
Белая тонкая рука заканчивалась кулаком того же цвета, что и шея, — кулак выглядел совсем мальчишеским. Забудем годы, как бы говорил кулак. Вот так я лежал на покрывале, когда другой был мужчиной, а я — еще юнцом. Тогда в моей руке ничего не было, нет ничего и теперь.
В кресле, стоящем у кровати, сидел доктор. Он был в темном костюме и в сандалиях, надетых на темные носки. Он поглядывал то на часы, то на лицо больного.
— Больница-то в двадцати милях отсюда, — пояснил фермер Воаз–Иахину. — Скорая помощь одна на всю больницу, не могла добраться сюда несколько часов. Доктор вот приехал, сделал все, что мог, посоветовал сейчас его не ворочать. — Он взглянул на доктора, показал на Воаз–Иахинову гитару. Доктор взглянул на лежащего, кивнул.
Мать внесла кофе, фрукты и сыр, пока Воаз–Иахин настраивал гитару, налила кофе сначала доктору, потом своему сыну, а потом — Воаз–Иахину, уселась на стул с прямой спинкой и сложила руки на коленях.
Воаз–Иахин запел «Колодец»:
У колодца она ждет,
Когда миленький придет…
Звуки гитарных струн росли и ширились, ударялись о прямо стоящие стены и возвращались обратно к центру комнаты, будто говоря стенам: «Не вы. Вне вас». Неровное дыхание отца со свистом вырывалось, точно так же как и раньше. Когда Воаз–Иахин подошел к припеву, мать приблизилась к окну и встала перед своим отражением в ночи:
Глубок тот колодец,
И дна не видать.
Кто поцелуй подарит завтра,
Никто не может знать.
Воаз–Иахин перешел к «Апельсиновой роще»:
Там, где роща апельсинов утром
Стелет тень, было пусто
Двадцать лет назад день в день.
Где в пустыне веял ветер, мы
Кинули все силы, дали воду, и теперь
Здесь растут апельсины.
— Ты привел трактор? — обратилась мать к сыну.
— Поставил под навес, — ответил тот. — Смотри, он открыл глаза.
Глаза его отца, большие и черные, уставились в потолок. Левая рука водила по ночному столику. Его сын нагнулся и проследил за пальцем, чертящим что-то на темной поверхности столика.
— П–р-о… — повторил он. Палец двигался. — Прости, — сказал сын.
— Вечно эти шуточки, — хмыкнула мать.
— Уж Бенджамина-то он простит, — заметил сын. — Всегда.
— Может, он имел в виду вас, — вставил доктор.
— А может, он просит этого, — добавил Воаз–Иахин. — Для себя.
Все повернули головы к нему, и в этот момент отец умер. Когда они вновь повернулись к нему, его глаза были закрыты, застывшая рука лежала на столике.
Воаз–Иахин переночевал в комнате, которая когда-то принадлежала загадочному Бенжамину. Утром мать распорядилась насчет похорон, а сын повез Воаз–Иахина в порт.
Они провели в пути весь день, остановившись только на обед в придорожном кафе. Сын побрился и надел костюм, а под него — спортивную майку. Вечером прибыли в порт. Небо был таким, какое бывает только на море.
Узкие брусчатые улички привели их к открытой, мощеной булыжником пристани, на которой светился красно–желтыми огнями ряд ночных кафе. У пирса покачивались фонари на кораблях и лодках, в темной воде отражались огни кафе.
Фермер вытащил из кармана смятые деньги.
— Не нужно, — остановил его Воаз–Иахин. — Вы мне ничего не должны. Вы дали мне что-то, а я дал что-то вам.
Они пожали руки, фургон отъехал и принялся карабкаться по узкой улочке вверх обратно к дому.
Позже, когда Воаз–Иахин наносил ферму на свою карту, единственное имя, которое он мог дать ей, было «Бенджамин».
17