«Постарайся полюбить того, кого ты не любил, осуждал, кто оскорбил тебя. И если тебе удастся это сделать, ты испытаешь совершенно новое и удивительное чувство радости. Ты сразу увидишь в этом человеке того же Бога, который живёт в тебе. И как свет ярче светит после темноты, так и в тебе, когда ты освободишься от нелюбви…».
Это, как я понимаю, главное в толстовской проповеди добра и непротивления.
Однако насколько немногословнее и доходчивее звучат истины униженного им Галилеянина: «Возлюби ближнего своего, как самого себя». Или: «делай для других то, что ты хотел бы, чтобы другие делали для тебя».
Да, кроме того, ещё вот какие мнения о Толстом в связи с его проповедью всеобщей любви попадаются сплошь и рядом. Известный литератор Н. Тимковский писал, например: «Хотя Лев Николаевич и тогда уже исповедовал страстно принцип непротивления, но никогда не казался мне человеком смирившимся в каком бы то ни было смысле… Все в нём – глаза, манеры, способ выражения – говорило о том, что принцип, заложенный в него глубоко самой природой, – отнюдь не смирение и покорность, а борьба, страстная борьба до конца… если бы он действительно был такой “непротивленный”, то вряд ли нажил бы себе столько яростных врагов… вплоть до знаменитого отлучения…».
И к собратьям по литературному цеху он относился так, что в любви к ним его заподозрить очень трудно:
«Полонский смешон…», «Панаев нехорош…», «Авдотья (Панаева) – стерва…», «Писемский гадок…», «Лажечников жалок…», «Горчаков гадок ужасно…», «Тургенев скучен…», «Тургенев – дурной человек…».
Никакого почтения не испытывал он к именам, составившим уже величие русской литературы: «Читал Пушкина… “Цыганы” прелестны, остальные поэмы – ужасная дрянь…». «Читал полученные письма Гоголя. Он был просто дрянь человек. Ужасная дрянь…».
Особенно не любил Шекспира. Относился, как к наскучившему сопернику, занявшему его место в вечности: «Прочёл “Юлия Цезаря”. Удивительно скверно». «Какое грубое, безнравственное, пошлое и бессмысленное произведение “Гамлет”!».
И по отношению к Родине своей он чувствовал себя первым по времени диссидентом: «Противна Россия. Просто её не люблю… Прелесть Ясная Поляна. Хорошо и грустно, но Россия противна…». После поездки в Париж писал: «В России скверно! Скверно!! Скверно!!! Приехав в Россию, я долго боролся с чувством отвращения к Родине».
Чехову говорил: «Вы знаете, что я терпеть не могу Шекспира. Но ваши пьесы ещё хуже…».
Не удивительно, что Толстой не нуждался вовсе в таком чувстве, как дружба и бескорыстная привязанность. По отношению к нему всё это было бы неискренним и неуместным. Зато ненавидели его с каким-то даже болезненным наслаждением.
К восьмидесятилетию Толстого святой Иоанн Кронштадтский, например, сочинил молитву: Господи, умиротвори Россию ради Церкви Твоей, ради нищих людей Твоих, прекрати мятеж и революцию, возьми с земли хулителя Твоего, злейшего и нераскаянного Льва Толстого и всех его горячих последователей…
Мало кто знает, что последним по времени толстовцем был режиссёр Сергей Бондарчук. О том, как и он отпал от толстовства и насколько пагубным оказалось действие толстовства на его душу рассказывает Диакон Андрей Кураев: Сергей Бондарчук был воспитан на Толстом и буквально влюблён в него. Всю жизнь он прожил со Львом Толстым, то есть – без Церкви. Вся его квартира была увешана портретами Толстого. Но когда его душа начала расставаться с телом и обострились духовные чувства, он начал воочую видеть, что есть нематериальный, духовный мир и что этот мир без Христа – страшен. Попросту говоря – он начал видеть бесов. Он понял, что портреты Толстого его от этого не спасут. И он позвал священника. Исповедовался и причастился (священник, исповедовавший Бондарчука, и рассказал мне об этом случае – не раскрывая, естественно, того, о чём шла речь на самой исповеди)…
Ну, да ладно, хватит, как бы мне тут через край не хватить.
…Я понимаю, что Толстой не нуждается в моём сочувствии. Ни в чьём сочувствии он не нуждается. Он ушёл от нас гордым человеком. Как интересно было бы узнать, что остаётся от живого человека там, куда мы не можем достать даже воображением. Я думаю, что именно это волновало всё же живого Толстого. Особенно в последние дни.
Нет, не перестанут нас, конечно, тревожить эти его грандиозные метания, когда почувствовал он, что встал уже перед той чертой, за которой совсем не важным становится мирской суд. И людское мнение перестаёт волновать. И не надо уже ничем поступаться в угоду земным страстям. И красоваться перед людской, пусть и миллионной массой уже становится бессмысленным и пошлым делом. Между массой и единицей разница становится никакой, как это и есть на самом деле. Наступает последний час священного эгоизма, когда важен только тот отчёт, который ты даёшь самому себе.
Можем ли мы составить себе представление о том, что чувствовал и чего хотел Толстой в те дни и часы, когда ему предстояло решить нечто окончательное?
Это было бы важно для меня.
И вот, оказывается, это было бы важно и для Толстого.