Самой важной заботой в семье Голды стал вопрос о Левке Геме. Лавочка ежедневно теряла покупателей. Песька не выздоравливала, простудился второй ребенок, – все было второстепенным, неважным. Царил в доме вопрос о Левке Геме. Один вид его, покорный, растерянный, приводил всех в бешенство, и в неистовых криках, безумных, невыносимых, протекала жизнь. По вечерам приходили соседи-лавочники, с упоением разговаривали о войне, об ужасах, о евреях, советовали, разъясняли, а Левка Гем, как всегда молчаливый, как всегда нерешительный, держался возле Песьки, и нельзя было разобрать, понимает ли он, что угрожает ему, хочет ли он спастись? Он молчал… Старуха кричала, лавочники кричали, – Левка Гем молчал… Сам он глубоко в душе растерялся с первого момента и сердцем не верил в свое спасение. Словно в кошмаре проходили у него тягостные дни безделья и страха. Днем выгоняемый Голдою, он покорно обегал город и тоже, как в кошмаре, бестолково расспрашивал и бестолково рассказывал о войне, о грозившей мобилизации и только ночью раскрывал свою правду Пеське и, как всегда, несмело целовал рукава ее кофты то один, то другой…
В первую субботу после осенних праздников у Голды собрались гости.
Пришел лавочник Фавл, человек с изуродованной рукой, веселый и беспечный, пришел продавец овса и отрубей, запасный Энох, лавочник Азик, тоже запасный, высокий мужчина с черной густой бородой, носивший сапоги и зимой и летом, и в комнате сразу сделалось тесно, как на свадьбе. Левка Гем при виде гостей взял Нахмале на руки, уселся подле Песьки, а Мендель, стараясь быть приятным, громко сказал:
– Открой, Маня, дверь, что во двор выходит, – здесь жарко, как в бане.
– Ну, ну, – шутливо перебил его Фавл, подняв изуродованную руку, – еврей любит баню… не кровавую!
Энох засмеялся и весело подмигнул сразу обоими глазами. Фавл поднялся и еще раз повторил, и все вздрогнули: «не кровавую!»
Только что на улице, держа Азика под руку, он шепотом говорил:
– Я бы не пошел к Левке, – теперь я везде гость. Но я весел, Азик! Совсем не знаю, откуда у меня эта веселость, – но я весел. Пойду к Левке… Посмотрю кстати и Маню. Девушка становится, я бы сказал, не на шутку интересной.
Он выставил во тьме свою изуродованную руку без двух пальцев и, задыхаясь от смеха, прибавил:
– Никто не мог предвидеть, Азик, что рука – вот эта рука – превратится в капитал. Вона! Вот Ханка хочет пойти за меня. Кто? Гордячка Ханка хочет выйти за Фавла… Не верьте в Бога после этого!
Теперь его подмывало что-то. Хотелось шутить, говорить громко, вызывать хохот, а то, что Маня разносила чай и косу отбрасывала то на спину, то на грудь, рождало мысль о том, что его желают обольстить. Старик Мендель разговаривал о делах с Энохом. Энох, человек с глазами фанатика, худой и низколобый, упрямо утверждал, что никто ему не вернет ни копейки за товар, взятый в долг.
– Я раздал извозчикам свыше ста рублей, – произнес он громко, – и первый назову дураком того, кто мне вернет деньги. А Америка не близко отсюда. Но пусть, пусть… Им ведь нужно было уехать.
– Получите доллары, – вмешался Фавл. – Мы все получим доллары.
– Вот мы шутим, – серьезно сказал Азик, – а должники разбегаются с нашими деньгами. В лавочках не торгуют. Война разорила нас…
– Не рассказывайте, – мрачно отозвалась Голда, – и товаров нет, и покупателей нет, и жизни нет. Почему вы рассмеялись, Энох? Вы о другом? Садись, Левка, нечего лезть людям в глаза.
– Я таки сяду, – согласился Гем, моргнув глазами.
Энох взял стакан в руку, другой сдвинул шапку на затылок и сердито сказал:
– О другом, Голда? Неправда, о том самом. Я смеюсь! Что скажете, Мендель, на этот смех?
– Ого, – поддержал его Фавл, подняв изуродованную руку так, как бы предлагал ее всем купить у него, – говорите, наконец. Я хочу смеяться.
Голда стояла уже, уперев руки в бока, и лицо ее, только что серьезное, тревожное, теперь выражало презрение.
– Можно думать, – холодно сказала она, обернувшись к нему, – вы только и ждали того, чтобы Господь наслал войну. Не понимаю вашей веселости, вашего смеха.
– Очень нужно понимать, – возбужденно ответа Фавл, бросив взгляд в сторону Мани.
– С вами лучше не разговаривать. Хотела бы знать, как еврей может теперь смеяться? Я полгода, как не вижу веселого еврея.
– Евреи никогда не веселы, – заметила Маня.
– Нет веселых евреев!
– Слышите, Мендель, – говорил Энох, взяв старика за бороду, – если человек смеется, надо поискать гнева. Да, да, гнева. Верьте, Мендель и вы, Голда, человек всегда носит маску. Но как добраться до сути?.. Вот я смеюсь… Если нет слов, – кто становится языком? Смех! Смех закрытая книга. Налейте мне еще чаю, Маня. Вы хотели сказать, Фавл…
– Ничего, ничего, продолжайте, – я после скажу.