Серебряноголовый человек поблагодарил старосту, оценив. Черные глаза молодо блестели. Человек разглядывал лица с жадностью, как будто долго сидел в одиночке и вдыхает полной грудью чистый воздух, наконец-то, общей камеры тюрьмы.
Ни страха, ни испуга, ни боли душевной. Истертый воротник пальто, помятый пиджачок доказывали, что хозяин знает, знал и раньше, что такое тюрьма, и арестован, конечно, дома.
— Вы — когда арестованы?
— Два часа назад. У себя дома.
— Вы — эсер?
Человек расхохотался. Зубы у него были белые, блестящие, но не протез ли это?
— Все стали физиономистами.
— Матушка-тюрьма!
— Да, эсер, и притом правый. Чудесно, что вы знаете эту разницу. Ваши однолетки не всегда подкованы в столь важном вопросе.
И добавил серьезно, глядя мне прямо в глаза немигающими, горящими своими черными глазами:
— Правый, правый. Настоящий. Я левых эсеров не понимаю. Отношусь с уважением к Спиридоновой, к Прошьяну, но все их действия… Моя фамилия — Андреев, Александр Георгиевич.
Александр Георгиевич приглядывался к соседям, давал им оценки, короткие, резкие, точные.
Суть репрессий не ускользнула от Андреева.
Мы всегда стирали вместе в бане, в знаменитой Бутырской бане, выстланной желтым кафелем, на котором ничего нельзя написать и ничего нельзя нацарапать. Но почтовым ящиком была дверь, обитая железом изнутри и деревянная снаружи. Дверь была изрезана всяческими сообщениями. Время от времени эти сообщения срубали, соскабливали, как стирают грифель на грифельной доске, набивали новые доски, и «почтовый ящик» снова работал на полный ход.
Баня была большим праздником. В Бутырской тюрьме все следственные стирают себе белье сами — это давняя традиция. «Услуг» на сей счет казенных не существует, и от домашних не принимают. «Обезличенного» лагерного белья тоже тут, конечно, не было. Сушили белье в камере. На мытье, на стирку нам отводили много времени. Никто не торопился.
В бане я рассмотрел фигуру Андреева — гибкую, темнокожую, совсем не старческую, — а ведь Александру Георгиевичу было за шестьдесят.
Мы не пропускали ни одной прогулки — можно было оставаться в камере, полежать, сказаться больным. Но и мой личный опыт, и опыт Александра Георгиевича говорили, что прогулки нельзя пропускать.
Каждый день Андреев ходил до обеда по камере взад-вперед — от окна до дверей. Чаще всего перед обедом.
— Это — старая привычка. Тысяча шагов в день — вот моя ежедневная норма. Тюремная порция. Два закона тюрьмы — поменьше лежать и поменьше есть. Арестант должен быть полуголодным, чтоб никакой тяжести на желудке не чувствовать.
— Александр Георгиевич, вы знали Савинкова?
— Да, знал. Я познакомился с ним за границей — на похоронах Гершуни.
Андрееву не надо было объяснять мне, кто такой Гершуни, — всех, кого он упоминал когда-либо, я знал по именам, представлял себе хорошо. И Андрееву это очень нравилось. Черные глаза его блестели, он оживлялся.
Эсеровская партия — партия трагической судьбы. Люди, которые за нее погибли, — и террористы, и пропагандисты — это были лучшие люди России, цвет русской интеллигенции, по своим нравственным качествам все эти люди, жертвовавшие и пожертвовавшие своими жизнями, были достойными преемниками героической «Народной воли», преемниками Желябова, Перовской, Михайлова, Кибальчича.
Эти люди перенесли огонь самых тяжелых репрессий — ведь жизнь террориста — полгода, по статистике Савинкова. Героически жили и героически умирали. Гершуни, Сазонов, Каляев, Спиридонова, Зильберберг — все эти личности не меньше, чем Фигнер или Морозов, Желябов или Перовская.
И в свержении самодержавия эсеровская партия сыграла великую роль. Но история не пошла по ее пути. И в этом была глубочайшая трагедия партии, ее людей.
Такие мысли приходили в голову часто.
Встреча с Андреевым укрепила меня в этих мыслях.
— Какой день вы считаете в своей жизни самым ярким?
— Мне даже и думать об ответе не надо — ответ давно готов. Этот день–12 марта 1917 года. Перед войной меня судили в Ташкенте. По 102-й статье. Шесть лет каторги. Каторжная тюрьма — Псков, Владимир. 12 марта 1917 года я вышел на свободу. Сегодня 12 марта 1937 года, и я — в тюрьме!
Перед нами двигались люди Бутырской тюрьмы, близкие и чем-то чуждые Андрееву, вызывающие в нем жалость, вражду, сострадание.
Аркадий Дзидзиевский, знаменитый Аркаша гражданской войны, гроза всяческих батек Украины.
Фамилия эта названа Вышинским в допросах пятаковского процесса. Значит, умер позднее, назван по имени будущий мертвец Аркадий Дзидзиевский. Полусумасшедший после Лубянки и Лефортова. Пухлыми стариковскими руками разглаживал носовые цветные платки на колене. Платочков было три. «Это мои дочери — Нина, Лида, Ната».
Вот Свешников — инженер из Химстроя, которому следователь сказал: вот твое фашистское место, сволочь. Железнодорожный чин — Гудков: «У меня были пластинки с речами Троцкого, а жена — сообщила…» Вася Жаворонков: «Меня преподаватель на политкружке спрашивает — а если бы Советской власти не было, где бы ты, Жаворонков, работал?» — «Да так же и работал бы, в депе, как и сейчас…»