Я все хлопочу, сутяжничаю, езжу в Москву и добиваюсь. Пей!
— Я не пью.
— Это не ром, коньяк. Пять звездочек коньяк. Для тебя.
— Убери бутылку.
— Да и верно, уберу, унесу, возьму с собой. Не обижайся.
— Не обижусь.
Прошел год, и я получил от букиниста последнее письмо:
«Во время моего отъезда из Ленинграда скоропостижно умерла моя жена. Я приехал через полгода, увидел могильный холм, крест и любительское фото — ее в гробу. Не осуждай меня за слабость, я здравый человек, но не могу ничего сделать — живу как во сне, утратив интерес к жизни.
Я знаю, это пройдет — но нужно время. Что видела она в жизни? Хождение по тюрьмам за справками и передачами? Общественное презрение, поездка ко мне в Магадан, — жизнь в нужде, а вот сейчас — финал. Прости, потом я напишу тебе больше. Да, я здоров, но здорово ли общество, в котором я живу.
Привет».
По Лендлизу
Свежие тракторные следы на болоте были следами какого-то доисторического зверя — меньше всего это была поставка по лендлизу американской техники.
Мы, заключенные, слышали об этих заморских дарах, внесших смятение в чувства лагерного начальства. Поношенные вязаные костюмы, подержанные пуловеры и джемперы, собранные за океаном для колымских заключенных, расхватали чуть не в драку магаданские генеральские жены. В списках эти шерстяные сокровища обозначались словом «подержанные», что, разумеется, много выразительнее прилагательного «поношенные» или всяких и всяческих б/у — «бывших в употреблении», знакомых только лагерному уху. В слове «подержанные» есть какая-то таинственная неопределенность — будто подержали в руках или дома в шкафу — и вот костюм стал «подержанным», не утратив ни одного из своих многочисленных качеств, о которых и думать было нельзя, если бы в документ вводили слово «поношенный».
Колбаса по лендлизу была вовсе не подержанной, но мы видели эти сказочные банки только издали. Свиная тушенка по лендлизу, пузатые баночки — вот это блюдо мы хорошо знали. Отсчитанная, отмеренная по очень сложной таблице замены свиная тушенка, раскраденная жадными руками начальников и еще раз пересчитанная, еще раз отмеренная перед запуском в котел — разваренная там, превратившаяся в таинственные волосинки, пахнущие чем угодно, только не мясом, — свиная тушенка по лендлизу будоражила только наше зрение, но не вкус. Свиная тушенка по лендлизу, запущенная в лагерный котел, никакого вкуса не имела. Желудки лагерников предпочитали что-нибудь отечественное — вроде гнилой старой оленины, которую и в семи лагерных котлах не разварить. Оленина не исчезает, не становится эфемерной, как тушенка.
Овсяная крупа по лендлизу — ее мы одобряли, ели. Все равно больше двух столовых ложек каши на порцию не выходило.
Но и техника шла по лендлизу — техника, которую нельзя съесть: неудобные топорики-томагавки, удобнейшие лопаты с нерусскими, экономящими силу грузчика, короткими черенками. Лопаты вмиг переодевались на длинные черенки по отечественному образцу — сама же лопата расплющивалась, чтобы захватить, подцепить побольше грунта.
Глицерин в бочках! Глицерин! Сторож в первую же ночь отчерпал котелком ведро жидкого глицерина, распродал в ту же ночь лагерникам, как «американский медок», и обогатился.
А еще по лендлизу были огромные черные пятидесятитонные «даймонды» с прицепами и железными бортами; пятитонные, берущие легко любую гору «студебеккеры» — лучше этих машин и не было на Колыме. На этих «студебеккерах» и «даймондах» развозили по всей тысячеверстной трассе день и ночь полученную по лендлизу американскую пшеницу в белых красивых полотняных мешках с американским орлом. Пухлые, безвкуснейшие пайки выпекались из этой муки. Этот хлеб по лендлизу обладал удивительным качеством. Все, кто ел этот хлеб по лендлизу, перестали ходить в уборную — раз в пять суток желудок извергал что-то, что и извержением называться не может. Желудок и кишечник лагерника впитывали этот великолепный белый хлеб с примесью кукурузы, костяной муки и чего-то еще, кажется, простой человеческой надежды, весь без остатка — и не пришло еще время подсчитывать спасенных именно этой заморской пшеницей.