Я вижу, что настало время задать решающий вопрос о том, кто же из двух прекрасных близнецов, ночь или день, был ярче, – в тот момент, когда впервые приоткрылась дверь для моего выхода из околоплодных вод. Лес рук! Ученики выкрикивают ответ – на столь простой вопрос – с насмешливым гиканьем. Словно бы восклицая: «Идиот, разве можно стерпеть подобную снисходительность?» Что ж, пусть они следуют общепринятым правилам: самодовольство и самоуверенность, благополучно влипнув своими маленькими задницами в школьные скамьи. Ведь если бы я захотел, то вполне мог бы сказать, что яркость не зависит от степени освещенности и, на самом деле, день так же темен, как ночь, а ночь так же чудесно озарена, как день. Резоны? Логика? Позвольте мне себя защитить! Мне хотелось бы обойтись без логики и сразу же заявить, что резон – вот истинный демон, горячо дышащий мне в спину или в затылок (выберите, какое из выражений меньше режет вам слух и наиболее терпимо; ясно, что для меня разницы нет), когда я иду своим путем, не следуя – повторяю, не следуя! – общепринятым правилам. Это что касается простоты и самоочевидности. По крайней мере, у меня есть право назвать себя самым нонконформным из всех конформистов, что переполняют наши провонявшие мочой классные комнаты. Ведь школа – это наш мир. А разница между днем и ночью – лишь вопрос хорошего или дурного настроения. Во всех этих вещах речь идет не о том, что можно увидеть, услышать или сделать, но о качестве. Во сне я нетерпеливо вздыхал, а дневной свет встречал негромкими довольными криками, неотделимыми от той бодрости, которая приводила в движение мои геройские детские конечности. Негромкие крики, с которыми я просыпался, когда новорожденное солнце окрашивало мои белые простыни оранжевым цветом и согревало толстые деревянные балки над кроваткой, превращали меня, в лучшую пору моего детства, в точную копию горластого самовлюбленного петуха, который своим кукареканьем всегда предупреждал мои первые звонкие, пронзительные вопли. Открытое окно было моей первой остановкой, где я на мгновение опирался локтями о подоконник и обозревал все залитое солнцем царство поместья Ардант: широко раскинувшиеся огороды под ослепительным покрывалом росы и длинные штабеля дров, математически сложенных и суливших еще более высокую степень изобилия. Ну и, конечно, замок молодого графа, который получал свою долю солнечного света, намного большую, нежели та, что выделялась нашему фермерскому домику (неравенство, с которым я, к счастью, смирился), и был уже не цвета кости, как всего несколько минут назад, а небольшим, величавым строением из светлого камня. Замок приобретал то горчичный, то табачный, то нежно-золотистый цвет графского перстня или сочетание всех трех оттенков, смешанных на влажной палитре природы. Наконец, двухколесная повозка поджидала косматую лошадь, а из трех дымоходов замка симметрично поднимались вверх бледные ленты дыма, бесцельно рассеиваясь в вышине.
То были первые признаки хорошего дневного настроения, от которого плясали мои маленькие локотки, упиравшиеся в подоконник. Затем стремглав к фарфоровому горшку – большому, как у взрослых, белоснежному, с толстыми стенками, тяжелому, изящно опоясанному яркими цветочками, с удобным закругленным ободком и тонкой щегольской ручкой, – который днем и ночью, но главным образом – на рассвете – преданно дожидался удовлетворения моих самых насущных потребностей, стоя за дверцей моей ночной тумбочки. В те дни я, возможно, и не умел еще говорить, но, по крайней мере, столь же хорошо, как и взрослый, был подкован в тех основных правилах, что предписываются и ребенку, и будущему взрослому. Вне всякого сомнения, я был чистеньким, вдумчивым существом. Наделенным к тому же необузданной энергией.
«Мари, наш маленький Головастик и секунды не может усидеть на одном месте!» – что было не совсем так, ведь я мог сидеть истуканом на теплых коленях отца, пока мне было с ним интересно. Более того, когда я находился рядом с дорогой Матушкой, особенно, если она читала мне вслух одну из моих любимых сказок – конечно, о лягушке! – я становился полненьким, пухлым и вялым, как подушка. Однако со стороны радостные восклицания отца о моей неугомонности казались правдой: даже поднося ложку к широко раскрытому рту, я был безумно нетерпелив, как неоперившийся птенец, и расплескивал ее содержимое по всему столу. Со стороны казались оправданными жизнерадостность и отеческое удивление, с которыми он обращал внимание на особенность, замеченную всеми с момента моего появления на свет. Дело в том, что каждое мое движение, начиная с подергивания и кончая бегом, было, мягко говоря, более ярко выраженным, чем неугомонная энергия любого из бесчисленных тощих ребятишек, которого вы взяли бы для сравнения.