И вот приехал Люлю. Я вновь стоял, онемев от потрясения, в своей помятой шляпе, и час прощания близился. Мадам Фромаж не пришла сказать мне
–
–
Даже мне трудно признаться в том унынии, которое я почувствовал в хорошо знакомом поезде, так, словно бы мне и этому поезду было прекрасно известно, что я больше никогда не стану его пассажиром и смогу выходить из Сен-Мамеса только пешком – в соседнюю деревню. Нет нужды говорить, что в соседнем купе больше не было усыпанного розами маминого гроба.
Я сидел напротив Люлю, потупив взгляд и сжимая в руках шляпу. Почему же я не мог гордиться собой? Куда подевалась привычная гордость, которую вызывал у меня Арман, особенно после того, как это ничтожное существо обратило в бегство врага? Насчет Люлю у меня не было никаких сомнений. Я подвел его и не заслуживал его терпения и обычной защиты. И все же я начинал понимать, что Люлю не разделял моего безрадостного взгляда на жизнь. На самом деле, тяжело раскачиваясь передо мной всю эту долгую поездку, Люлю хоть и не говорил, но улыбался, или почти что улыбался, словно бы втайне знал, что в Сен-Мамесе меня ожидает не только злоба д-ра Шапота. Секрет Люлю – ведь это был секрет! – скоро стал и моей тайной.
Люлю сразу же повел меня, как ни в чем не бывало, повел меня к самому главному врачу. В мое отсутствие д-р Шапот привык сидеть за пустым столом в той столовой, где когда-то благодаря моему кулинарному мастерству пировал и где протекал единственный период его супружеской жизни, когда он любил жену и наслаждался ролью мужа. На сей раз д-р Шапот не поднял на меня глаз: как я сразу же заметил, он был погружен в еще более глубокое уныние, чем я.
Мари-Клод ушла и никогда не вернется. Это знали мы оба – доктор и пациент, подавленные ее отсутствием.
Поэтому я взял себе спальню, которая раньше принадлежала ей, и личный кабинет д-ра Шапота. Не ахти какая компенсация за то, что я потерял, и за вынужденное лишение всех тех смутных форм и неясных ощущений, доступных лишь за пределами Сен-Мамеса, где я находился, нахожусь и проведу всю оставшуюся жизнь. Во всем виноваты счастливое детство и стареющая лягушка, впавшая теперь в такую спячку, что я вновь мечтаю о прежней боли.
В конце концов, безо всякой на то причины, Люлю решил, что пора сжалиться над Паскалем и его лягушкой. Как-то ранним вечером он нашел меня, подавленного и страдающего от безделья, в докторском кабинете и, поманив за собой, вывел на улицу, где нас поджидал неяркий свет. В воздухе, дышавшем приятной прохладой, не было ни ветерка, и казалось, будто Сен-Мамес опустел. Такая безмятежная тишь стояла над полями, раскинувшимися аж до самых филигранных деревец, которые переходили в свою очередь в невидимый лес и которым не было конца. Освещение достигло такого равновесия, что оставалось неизменным, по крайней мере, в то мгновенье.
Мы свернули в песчаную аллею. Люлю отпер деревянную дверь, и мы вошли в каменную загородку с высокими стенами и без крыши. Какой мирной и далекой была она от Сен-Мамеса, внутри которого пряталась! Пустая, как мне сперва показалось? Нет, вовсе не пустая! Мы с Люлю встали рядышком, наблюдая за происходящим, и Арман зашевелился.
Около дюжины пациентов, таких же, как я, но гораздо более удачливых, спокойно ходили по кругу, согнувшись в пояснице и двигаясь вслед – за кем же еще? – за своими лягушками! Каждого человека сопровождала его собственная лягушка, и все эти лягушки, большие и маленькие, золотистые и красноватые, не просто совершали необходимый моцион, но время от времени перепрыгивали друг через друга! Взмывали наперегонки в воздух!
Понятно, что Армана нельзя было удержать во тьме моего нутра. Он должен был подняться – и поднялся. И пока Люлю, прислонившись к стене, наблюдал за нами, моя лягушка прыгнула в самую гущу своих сородичей, а я, наклонившись, подобно остальным, вперед, присоединился к гордым владельцам этих освобожденных на время существ, которые прыгали, скакали и наполняли тишину своим кваканьем.