И начал ставить опыт. Не в первый раз. Вернее не ставить. Проводить. Ставят в театрах, если материал позволяет. Но в первый раз он, простодушный юнец, был дерзок (дерзил, как невоспитанный и самонадеянный дилетант). И он был романтически-безнадёжно влюблён. А теперь что? Теперь он, увы, не дилетант. И не юнец. Зачем ему браться за драму, то бишь за опыт сочинения для театра? Ради того, чтобы поднести Свиридовой сплетенный из слов букет в знак благодарности за его освобождение от звуков античной свирели?
Нет, постановил Ковригин, всё не так. И до рейда Свиридовой в Аягуз и далее, до дувакинского заказа, позже отменённого, он был намерен высказаться по поводу Софьи Алексеевны Романовой. Началось всё с суриковской казни стрельцов. Когда-то из монографии В. Кеменова о Сурикове Ковригин узнал о неизвестном ему прежде обстоятельстве. Но, может быть, и не из монографии В. Кеменова, а откуда-то ещё. Обстоятельство это навсегда ворвалось в его сознание, а найти упоминание о нём нынче никак не удавалось. Так бывает. Ищешь, ищешь нужное тебе. А оно будто пропало. Впрочем, это ничего не отменяло.
Если верить открывшимся некогда Ковригину сведениям, а он в них поверил, на картине Сурикова, утром вблизи Василия Блаженного, кроме стрелецких жён, вынуждены были присутствовать царевна Марфа Алексеевна, дружившая с Софьей, и две доверенные дамы Софьи. Созерцателю полотна (действа) Василия Ивановича их не видно. Униженная и напуганная Марфа была размешена в глубине красной придворной кареты Романовых. Двух других женщин вкопали в землю по плечи, оставили над покрытием площади Красной лишь их головы, для поддержания на время процессов жизни, и для урока строптивой царевне.
Эти головы взволновали Ковригина. Спать ночью он не мог, всё представлял, что происходило в этих головах в зловещие часы московского утра. Но чего стоила его бессонница в сравнении с истинными страданиями несчастных женщин, крюком истории или волей, мягко сказать, неуравновешенного государя втянутых в чужие дела, а потом и в кровавую бойню.
Тогда Ковригин и пожелал истолковать судьбу Софьи Алексеевны, одной из двух ярких, но для России несвоевременных (по В. Татищеву) женщин семнадцатого столетия. Потом, особенно после приговора Натали Свиридовой "Веселию царицы Московской", желание потихоньку истаяло, как и интерес к театру. Однако две головы вкопанных в землю женщин в сознании Ковригина остались и время от времени теребили ему душу И теперь эпизод утра стрелецкой казни, царевна Марфа Алексеевна, упрятанная в глубину кареты, и две головы сподвижниц Софьи, вкопанных в погибель, эпизод этот, каким он существовал в сострадающем воображении Ковригина, оказался записанным в тетради "Софья". В какой-то момент Ковригин убедил себя в том, что в его пьесе безмолвный разговор двух голов и Софьи, но озвученный им, может передать движение судьбы Софьи Алексеевны. Однако вскоре он решил формой и сюжетом сочинения пока не заниматься, не упрятывать себя в клетку виртуозно-жанровых правил и не залезать в костяной панцирь черепахи. А потому просто выложить (выплеснуть) в беспорядке случаи из жизни Софьи, порой значительные, а порой и пустяковые, какие произвели на него впечатление, и уже позже, обеспечив себя материалом (цинизм драмодела — чужая жизнь для него материал), возможно, не сразу, а поразмыслив, заняться упорядочением событий и укладкой опять же чужих жизней и натур в театральные роли. С дочерью сандомирского воеводы он был не только дерзок, но был и наглецом, сейчас же житейский опыт и профессиональные требования, к каким он испытывал уже почтение, сковывали его, упрекали в чём-то, старались держать озорника на поводке. Тогда он был влюблён, признавал свою любовь наваждением и в нём, наваждении, был свободен и волен нарушать любые правила, с чувствами его несогласные. Он любил Свиридову, писал для неё, и героиней его литературной неуклюжести была Натали Свиридова. Та пьеса и вышла объяснением в любви студентке Щепки, Натали Свиридовой.