А дальше… А дальше рутина таборного быта, ничем не лучше Тушинского. Интриги, смерти, грабежи, пьянки, самодурство и жестокость "мужа", заступничество за невиновных, безнадёжье, страхи, переписка с враждующими сторонами, возможности погибели каждый день. С одной лишь особенностью. Ожидание ребёнка… Естественная материнская радость женщины и дурость привыкшей к царским почестям бабы. (Ковригин полагал, что слово "баба" к Марине Мнишек, особенно к той панночке, что парила и будто бы плескалась в его воображении, не могло быть применимо, но его знакомые дамы со схожими химерами и претензиями были для него именно бабами, а потому и слово возникло в нём без логических крыльев). Марина жила с упованием, что из лона её появится "царевич", а не "царевна". Коли бы родила девочку — конец всем упованиям. Девочка на Руси ничего не значит. Сколько великокняжеских и царских дочек нам неизвестны. Лишь похоронены где-то в соборах владетельного рода. Марина родила мальчика. Назван он был Иваном Дмитриевичем. Через три года мальчика в государственных интересах казнили. И чем же этот мальчик, крещенный по православному обычаю, удивлялся возмущенный студент Ковригин, был перед русским народом виноватее канонизированного Дмитрия Угличского? А при рождении его (опять же Конрад Буссов): "…русские вельможи с её дозволения и согласия взяли у неё и обещали воспитать его в тайне, чтобы он не был убит следователями, а если Бог дарует ему жизнь, стал бы государем на Руси. Её же, царицу, в то время содержали и почитали по-царски". За месяц до рождения "царевича" на зимнем поле под Калугой (гоняли зайцев) Тушинский властитель был мстительно разрублен (именно разрублен) ногайским татарином Урусовым, чье вызволение из тюрьмы (сидел за убийство, но плакались за него жена и дочери) выпросила у мужа царица Марина. Хороши народные определения. На что и напросилась… И осталась Марина в свои двадцать два года (студент Ковригин считал сроки, Марина Мнишек была старше его уже на три года) царицей-одиночкой. И положено ей было судьбой погибнуть через три года. А прежде — побывать не где-нибудь, а в Астрахани и на Яике (могла бы оказаться и в Кызылбаши, то бишь в Персии). Самбор-Краков-Москва-Калуга-Астрахань и смерть в Москве, в Ивановском монастыре, в кручине и тоске по казненному сыну. И по казненным, теперь уже совершенно ложным, можно сказать и маниакальным амбициям. Трагический маршрут блестяще начавшейся жизни. А казнили её сына, Ворёнка (ему не исполнилось четырёх лет), в метельный день, он плакал и спрашивал: "Куда вы меня несёте?", несли его к виселице, он был лёгок и мал, толстой верёвкой из мочала не смогли как следует затянуть узел, и полузадушеного ребенка оставили умирать на виселице. Историческая неизбежность.
А вот в жизни гордой полячки взрослые дяди, отправившие её сына на виселицу, были будто бы заинтересованы. Государю (а им уже стал Михаил Романов) и боярам для обличения вражеских неправд "надобна она жива". И якобы, вопреки слухам, её не топили, не морили голодом и стужей. В грамотах она была уже объявлена причиной, "от которой всё зло Российскому государству учинилося". Но ведь могли, и содержа узницей, использовать всё той же разменной монетой в новых играх и интригах. А она взяла и померла. И было ей двадцать шесть лет.
Последние месяцы Марины были фантасмагорией мытарств в компаниях с разбойниками, с беглыми буйными казаками, гонений, бегств, изнуряюще-тщеславных всплесков её будто бы провиденческого предназначения, страхов за себя, но главное — за жизнь ребёнка, Ивана Дмитриевича, и не за ребенка просто, а за гаранта её и своего величия, носителя судеб великих стран. И никак не желал согласиться студент Ковригин с мнением современников Марины, а потом и позднейших историков, о том, что дочь сандомирского воеводы и есть — главная злыдня Смуты. Не с неё началась Смута, и не она была движетелем Смуты…
Автор, до сих пор поглядывавший на Александра Андреевича Ковригина со стороны, посчитал нужным допустить здесь некое пояснение. Текст своей пьесы по ходу спектакля Ковригин, конечно, вспоминал, но приведенные выше его соображения о Марине и её судьбе были давнишние, студенческие, отчасти забытые, отлетевшие по той причине, что и сама Мнишек удалилась (или была удалена) из его интересов и томлений, но теперь-то выходило, что они никуда и не отлетели, а жили в нём и по сей день. И, естественно, не было сейчас у Ковригина никакой необходимости при горячем-то восприятии им происходящего на сцене укреплять впечатления логическо-словесной арматурой. Это уж автор постарался сделать за Ковригина. Возможно, и зря. И в моей передаче возникли упрощения взволнованно протестных чувств и мнений студента Ковригина, нырнувшего в Историю.