Вот в чем наш живой интерес (среди прочего политический, поскольку все это сугубо политический вопрос). И те как, с которыми мы к нему обращаемся, не имеют ничего общего ни с какими почему. Почему злобно, ностальгично, вероломно, всегда нигилистично. Мы не отрицаем реальность, само собой либидинальную, этого нуля, этого реестра, в наши намерения не входит гипотетически обесценить ее, заявив для начала: сей нуль является злобным деспотом, он нас подавляет, он для этого создан и т. д.; мы не разделяем все эти проявления озлобленности, которые часто служат движущей силой политического. Еще раз: нас интересует знак в клоссовско-римском смысле Субига и Пертунды, единичный тензор с беспорядочной множественностью направлений, мы не предполагаем, распутав, извлечь его из «плохого», нигилистического от Платона до Пирса и Соссюра знака, дабы поместить отдельно в некоем хорошем месте, где можно будет наконец укрыться от великого семиотического Нуля-семиотика, не предполагаем, стало быть, его отъединить и вынести по отношению к плохому знаку наружу, или наоборот, вынести наружу плохой по отношению к хорошему, их разделить и тем самым стать Праведниками, Блаженными, Мудрыми, Равными, Братьями, Товарищами; нет, из всех этих перекроений нас интересует только одно: стать прямо там, где находимся, достаточно изощренными, чтобы за грубостью обменных знаков почувствовать неповторимо единичные прохождения аффектов, достаточно избирательными и… скажу-ка провокации ради: в достаточной степени иезуитами, чтобы уловить за общим движением опущения и записи на Нуле капитала, Нуле Означающего, все недо и по-за сего движения – застои или брожения, – которые оно затягивает и предает; чтобы любить запись не потому, что она возвращает и включает, а из-за того, что требует ее производства, не потому, что она перенаправляет, а потому, что дрейфует.
Вот наша проблема, политическая и не только, вот, по крайней мере, ее установка: театральность без ссылок; маски, не отсылающие ни к какому лицу, разве что в свою очередь к маске; Имена (осторожно, с большой буквы!) истории, которая не является памятью обществ, имена, скорее являющиеся их амнезией – но и избытком по отношению к всегда неотличимой от нее аполлоновской видимости, тем Дионисом, что неотделим от яркого света не в качестве его противоположности, а как его ядерная ночь, единичность, всегда вмещенная в параноический порядок универсального. И в этом смысле нам надо совершить не просто революцию, а революцию за революцией… если угодно, революцию перманентную – при условии, что это слово перестанет указывать на непрерывность и будет означать, что нам не стать достаточно изощренными, мир (либидинальный) всегда будет слишком прекрасен, в сущей ерунде или в самой заурядной депрессии всегда будет присутствовать слишком большой избыток немо дрожащего трепета, мы не перестанем ходить в учениках у аффектов, их пути не перестанут снова и снова пролегать по знакам представления и пролагать на них самые неожиданные, самые дерзкие, самые озадачивающие маршруты. И при условии, что перманентная означает также, что мы не стремимся произвести какую-то картографию, память, реестр наших усилий по изощрению, организацию, партию изощренных, антиобщество, школу кадров для аффектов, освобожденный аппарат по изощрению; рассматриваемая перманентность вовсе не сохраняется до поры до времени тождественной самое себе, к ней не низвести приобретения, житейский опыт, эксперименты и результаты, знания по части интенсивности; напротив, все будет мало-помалу (по мере чего?) теряться, теряться настолько, что в некотором смысле нам никогда не удастся непрерывно хотеть – хотеть в смысле принятия волевого решения – этой изощренности в захвате (изымающем) знаков, поскольку сила (Macht) не может быть произвольно волимой (Willkur), поскольку желание не может быть усмирено, принято, понято, заблокировано в словах = ословарено, поскольку интенсивности, которых мы желаем, внушают нам ужас, поскольку мы их бежим, их забываем. Именно так, например, в одном либидинальном случае имеет место своя революция, в другом – совершенно иная, несравнимая (и всегда уже сравнимая и к тому же сравнённая, как в самих словах, которыми я только что воспользовался), и нет никакой перманентности: так, убегая от наслаждения-смерти, мы сталкиваемся с ним прямо перед собой, с неузнаваемым, сразу узнанным, unheimlich[21], потому что heimlich[22], несхожим, не волимым обдуманным решением, напротив избегаемым, бегомым в панике и ностальгическом ужасе, и, стало быть, по-настоящему желанным (Wille), неусмиримым. Всякий раз нужно будет о нем забыть, ибо оно непереносимо, и тогда это забвение означает, что оно «волимо» в смысле Wille, производит смещение, путешествие интенсивностей, их возвращение вне тождественности. Наша политика – политика прежде всего бегства, как и наш стиль.