На следующий день, на этот раз во время первой полувахты, Жак снова зашел ко мне в каюту. В толстом шерстяном шарфе, с рукописью в руках, он не сводил с меня глаз и не говорил ни слова. Он протянул мне рукопись. Не нарушая тишины, я принял ее. Продолжая хранить молчание, он присел на кушетку. Я открыл и закрыл ящик стола. На столе в широкой деревянной раме лежала грифельная доска с вахтенными записями, и я как раз собирался в точности перенести их в книгу, к ведению которой относился с большим усердием, – в судовой журнал. Я выразительно повернулся к столу спиной. И даже тогда Жак не проронил ни слова.
«Что скажете? – наконец спросил я. – Стоит ли это дописывать?»
Этот вопрос в точности отражал все мои сомнения.
«Определенно», – ответил он спокойным приглушенным голосом и слегка откашлялся.
«Вам понравилось?» – допытывался я уже почти шепотом.
«Да, очень!»
Помолчав, я инстинктивно подался навстречу крену, сопротивляясь сильной качке, а Жак уперся ногами в кушетку. Занавески у моей койки взлетали и опускались, как опахало, фонарь на переборке вращался в своих шарнирах, а дверь каюты время от времени дребезжала под порывами ветра. Если я правильно помню, тихое таинство воскрешения Олмейера и Нины вершилось, когда мы находились на сороковом градусе южной широты, недалеко от Гринвичского меридиана. Молчание длилось, и мне пришло на ум, что история моя в большой степени основана на воспоминаниях. Но будет ли она понятна читателю, задумался я, при том, что рассказчик ее как будто уже родился моряком? Тут я услышал свисток вахтенного офицера и насторожился, ожидая команды, которая должна была последовать. С палубы донесся резкий, приглушенный расстоянием окрик: «Обрасопить реи!» «Ага, – подумал я про себя, – надвигается шквальный ветер с запада». Я повернулся к своему наипервейшему читателю, который – увы – не дожил до завершения этой книги и так и не узнал, чем она закончится.
«Позвольте мне задать вам еще один вопрос: история, здесь описанная, – все ли вам в ней было понятно?»
Он с удивлением поднял на меня спокойные темные глаза: «Да! Абсолютно».
И это все, что мне довелось услышать из его уст о достоинствах «Причуды Олмейера». Больше мы о книге не разговаривали. Плохая погода установилась надолго, и я не думал ни о чем, кроме службы, а бедный Жак смертельно простудился и не выходил из каюты. Как только мы прибыли в Аделаиду, мой первый читатель отправился в отдаленное поместье и в итоге довольно неожиданно скончался – то ли в Австралии, то ли возвращаясь домой через Суэцкий канал. Я и сейчас не уверен, точных сведений у меня и не было, хотя на обратном пути я спрашивал о нем у пассажиров. Пока наш корабль стоял в порту, они сошли на берег и, пустившись «посмотреть страну», встречали его то здесь, то там. Наконец мы отправились в обратный рейс, но ни одной новой строчки не появилось в небрежной рукописи, которую несчастный Жак имел терпение прочесть, когда в глубине его добрых, сосредоточенных глаз уже сгущались тени Вечности.
Намерение, привитое мне его простым и окончательным «определенно», было живо, пусть и дремало в ожидании благоприятной возможности. Смею сказать, я принужден – на подсознательном уровне – писать том за томом, как раньше что-то принуждало меня рейс за рейсом отправляться в море. Страницы должны следовать одна за другой, как прежде лига следовала за лигой – все дальше и дальше к назначенному концу, который, как сама Истина, един для всех людей и всех земных занятий.
Я не знаю, с каким из моих призваний связано больше загадок и чудес. Однако в писательстве, как и мореплавании, мне пришлось ждать своего часа. Позвольте мне признаться, что я никогда не принадлежал к числу тех замечательных ребят, что, забавы ради, готовы пуститься в плаванье хоть в тазу. К литературным авантюрам я склонностей тоже не питаю – уж такой я последовательный человек. Некоторые, я слышал, пишут даже в вагоне поезда, а есть и такие, что работают, сидя нога на ногу на бельевой веревке. Не стану скрывать, что моя сибаритская природа позволяет мне писать лишь сидя на чем-то хоть отдаленно напоминающем стул. «Причуда Олмейера» прирастала скорее строка за строкой, чем страница за страницей.
Однажды, по дороге из Берлина в Польшу, а если быть точным, на Украину, я едва не потерял рукопись, которая к тому моменту дошла до начала девятой главы. Ранним сонным утром, в спешке пересаживаясь с поезда на поезд, я оставил свой саквояж в буфете. Достойный и сообразительный носильщик спас положение. Впрочем, тревожился я вовсе не о рукописи, но об остальных уложенных в саквояж вещах.
В Варшаве, где я провел два дня, эти неприкаянные страницы так и не увидели дневного света, и лишь однажды на них, в раскрытый на стуле саквояж, упала тень от свечи. Я спешно одевался на ужин в спортивном клубе. Сидя на гостиничной кушетке, меня ждал друг детства, с которым мы не виделись больше двадцати лет, – ранее он состоял на дипломатической службе, а теперь выращивал на фамильных землях пшеницу.