Говорю же вам, это был незабываемый год. Где еще встретишь такого англичанина! Был ли он по мистическому стечению вполне обычных обстоятельств провозвестником моего будущего, посланным в решающий момент склонить чашу весов на вершине альпийского ущелья, чтобы пики Бернского Оберланда стали тому немыми, но величественными свидетелями? Его взгляд, его улыбка, безудержная, почти комическая пылкость его рвущейся вперед натуры помогли мне взять себя в руки. Нужно сказать, что в тот день, находясь в головокружительной атмосфере гор, я чувствовал себя абсолютно разбитым. В тот год я впервые вслух сказал о своем желании стать моряком. Сперва это заявление осталось неуслышанным, как те звуки, что выходят за пределы улавливаемого человеческим ухом диапазона. Как будто бы его и вовсе не было. Я принялся перепевать то же самое на разные лады, и мне таки удалось пару раз вызвать удивление и даже привлечь на секунду чье-то внимание – как если бы кто-то спросил: «Что это за странный звук?» Следующей реакцией было: «Вы слышали, что говорит этот мальчик? Какой неожиданный порыв!» Вскоре волна возмущенного изумления (она не была бы больше, объяви я о намерении уйти в картезианский монастырь), вырвавшись за пределы академического, университетского Кракова, накрыла несколько губерний. Растеклась далеко, но не глубоко. И всколыхнула повсеместные протесты, негодование, жалостливое удивление, горькую иронию и откровенные насмешки. Я с трудом дышал под их гнетом и совсем не мог найти слов в ответ. Люди судачили, что станет делать с беспокойным племянником пан Т. Б. и, осмелюсь сказать, от всей души надеялись, что он быстро положит конец моим выдумкам. Дядя же прибыл из самой Украины, чтобы объясниться со мной и рассудить самому – непредвзято и честно с позиции человека мудрого и любящего. Насколько это было возможным для мальчика, чьи способности к самовыражению еще не вполне сложились, я поведал ему свои сокровенные мысли, а он в ответ приоткрыл мне свое сердце и разум; тогда я впервые увидел неисчерпаемый и благородный источник чистой мысли и теплых чувств, из которого на протяжении всей жизни черпал преданную любовь и веру в успех. На деле после череды утомительных бесед он заключил, что не хотел бы услышать от меня упреков в поломанной его безусловным отказом жизни. Но я должен не торопиться и серьезно подумать. И думать надо не только о себе, но и о других, положив чувства любви и долга на одну чашу весов, а искренность собственной цели – на другую. «Хорошенько подумай, что это будет значить для твоей жизни в целом, мой мальчик, – наконец предостерег он с особым дружелюбием. – Меж тем постарайся как можно лучше сдать годовые экзамены».
Учебный год подошел к концу. Я довольно хорошо сдал экзамены, которые для меня (в силу определенных причин) были испытанием более трудным, чем для других юношей. В этом отношении я мог с чистой совестью наслаждаться каникулами, которые обернулись долгим путешествием по старой Европе, которую в течение последующих двадцати четырех лет мне довелось видеть так мало. Это было мое прощальное турне. Однако задумывалось оно с совершенно другими целями. Подозреваю, поездка была запланирована, чтобы отвлечь меня и направить мои мысли в иное русло. За долгие месяцы о моем желании стать моряком не было сказано ни слова. Все хорошо знали, насколько я привязан к своему молодому наставнику и какое влияние он на меня имеет. Не исключено, что на него была возложена секретная миссия отговорить меня от этой романтической причуды. Поручение это подходило ему как нельзя лучше, поскольку ни он, ни я за всю жизнь моря и в глаза не видели. Море должно было явиться нам обоим далее по ходу нашего турне – в Венеции, на открытом берегу Лидо. Однако он так усердно взялся за исполнение своей миссии, что, не успели мы добраться до Цюриха, а я уже начал скисать. Он убеждал меня в прелести железнодорожных поездов, пароходов, что бороздят озера, он увещевал меня даже во время обязательной церемонии рассвета над Риги, ей-богу! В его глубокой преданности своему нерадивому ученику сомневаться не приходится. Преданность эту он доказал двумя годами неусыпной и ревностной заботы. Я не мог не любить его. Но он подавлял меня, день ото дня, медленно, и когда он начал свои увещевания на вершине перевала Фурка, он, быть может, был ближе к успеху, нежели мы оба себе представляли. Я слушал его и, храня безнадежное молчание, чувствовал, как призрачное, несбывшееся и желанное море, море, которым я грезил, ускользает из ослабленной хватки моей воли.
Энергичный англичанин прошел – и спор продолжился. Каких плодов я жду от такой жизни на склоне лет? Смогу ли я многого добиться, заслужить уважение, сохранить чистую совесть? Вопрос, на который невозможно ответить. Но я больше не чувствовал себя подавленным. Наши взгляды встретились, и искреннее чувство было видно и в его глазах, и в моих. Конец увещеваниям настал внезапно. Он вдруг подобрал рюкзак и поднялся.
«Ты неисправимый, безнадежный Дон Кихот. Вот кто ты такой».