Солдаты на мосту выглядели теперь как игрушечные. Сверху была видна площадь. Грузовиков оказалось шесть, они стояли против памятника павшим в первую мировую. Солдат было около сотни, и они медленно расхаживали взад-вперед.
Он резко свернул с тропинки, ведущей на гребень, и пошел поперек склона — в направлении пирамидального холма. «Его еще не расстреляли. И я не могу жить в неведении». Дожди и оползни уничтожили следы тропинок, сгладили возвышения. Он шел, по щиколотку утопая в грязи. Через каждые три-четыре шага приходилось останавливаться и сбрасывать килограммы грязи, наросшей на ботинках. Он шел к полоске леса, опоясывающей посередине холм-пирамиду. Это было только начало крюка, который ему предстояло дать.
Деревья почернели от дождей; ветра не было, но с веток шумно падали капли.
Войдя в лесок, он уловил какое-то движение, суету, услышал приглушенные тревожные возгласы. Он успокаивающе поднял руку и сказал:
— Не бойтесь. Я партизан. Не убегайте.
Это были пять или шесть мужчин, они наблюдали за фашистами в Санто-Стефано. Все были в пальто, а у одного через плечо перекинуто скатанное в рулон одеяло. Они и узелки с едой прихватили. Явятся солдаты на их холм, а у них уже все готово, чтобы дать тягу и не возвращаться домой сутки, а то и двое. Молча, только бросив взгляд на его невообразимо грязную одежду, они вернулись на свои наблюдательные посты, не замечая капель, падающих на их промокшие кепки и плечи. Старший в этой компании — казалось, у него и настроение получше, чем у остальных, — седоволосый крестьянин с седыми усами и влажными глазами, спросил Мильтона:
— Когда, по-твоему, это кончится, патриот?
— Весной, — ответил Мильтон, но голос прозвучал чересчур сипло и неуверенно. Он откашлялся и повторил: — Весной.
Они побледнели. Один из них выругался и сказал:
— Когда весной? «Весной» — может означать в марте, а может — и в мае.
— В мае, — уточнил Мильтон.
Крестьяне расстроились. Старик спросил, где его угораздило так вымазаться.
Мильтон почему-то покраснел.
— Я упал на спуске и метров десять проехал на животе.
— И все равно этот день придет, — сказал старик, пристально глядя на Мильтона.
— Конечно, придет, — ответил Мильтон.
Но старик продолжал смотреть на него с неудовлетворенной — быть может, даже ненасытной — жадностью. И Мильтон повторил:
— Конечно, придет.
— И тогда, я надеюсь, — сказал старик, — вы ни одного из них не простите.
— Ни одного, — сказал Мильтон. — Будьте уверены.
— Вы должны их всех порешить, до последнего, потому как все они одного поля ягода. Смерть еще чересчур мягкая кара для самого кроткого из них, вот что я тебе скажу.
— Мы их всех порешим, — согласился Мильтон. — Договорились.
Но старик не унимался:
— Когда я говорю всех, это значит всех. Слушай меня хорошенько, парень. Ведь я могу называть тебя парнем… Я из тех, кто плачет, когда мясник с бойни покупает у меня ягнят. И я же тебе говорю: всех, всех до последнего вы должны порешить.
— Не беспокойтесь, — уже на ходу сказал Мильтон. — Мы тоже так считаем. Чем простить одного из них, скорее…
И он ушел, не окончив фразы. Он был еще недалеко и слышал, как один из крестьян мирно заметил:
— Странно, что об эту пору еще ни разу не шел снег. В конце лесочка к холму-пирамиде лепился длинный холм, параллельный большаку и постепенно снижающийся к станции. Мильтон решил: он пойдет по гребню холма, спустится к станции, обогнет ее и полями, прячась в жидких посадках шелковицы, выйдет к холму, за которым — Канелли. Такой маршрут позволит ему избежать новой возможной встречи с автоколонной санмарковцев, ведь рано или поздно те должны будут вернуться в свое расположение.
Он пошарил в карманах, вытащил две сигареты и сравнил их. Одна была надломлена посередке, из другой высыпалась часть табака. Он выбрал вторую, сунул в рот, но не нашел ни кусочка сухой поверхности, о которую можно чиркнуть спичкой. Оставалась, правда, рукоятка «кольта» с ее шероховатыми щечками, однако зажигать об нее спички у него не хватило духу: это было бы святотатством. Безнадежно хмыкнув, он сунул сигарету в карман и двинулся по гребню.
На ходу, проверяя, не отклонился ли он в сторону, Мильтон все время смотрел на полотно узкоколейки, параллельной шоссе. Рельсы были ржавые, там и сям скрытые мокрой травой, не тронутые колесами со дня перемирия. Для Мильтона железная дорога все еще означала «восьмое сентября», а может, всегда будет означать.