— Не знаю и никогда ни у кого не спрашивал перевод. Но у меня в глазах потемнело, и не столько от этого слова, сколько из-за плевка на ботинке. Я двинул Алонсо головой в живот, и этот тип у меня пополам согнулся, будто картонный. Я навалился на него и вытер ботинок о его рожу. Когда я выпрямился, Макс молчал, а учительша хихикала. Понимаете, хихикала. Но когда Макс сказал: «Я согласен, не надо расстреливать, ка нее автоматную очередь жалко переводить, пострижем под нуль, как предлагает Мате», — тут она перестала смеяться, схватилась за голову и сразу отдернула руки, будто там уже ни волосинки не осталось. Один из наших, Поло его звали, взялся привести приговор в исполнение и спросил у матери ножницы. Старуха была как в тумане — обрадовалась, что дочку не расстреляют, и в то же время обалдела, услыхав, что мы ее обкорнаем, — потому и не понимала, чего хочет Поло. «Шевелись, тетя, — торопил Поло и тихонько ее подталкивал, — волосы отрастут, а шкура нет». Учительшу уже посадили силой на стул — верхом. Юбка задралась, до половины были видны ляжки. Тебе бы они понравились, Пинко, они были в твоем вкусе. Мощные, точно у велогонщика. Наконец Поло вооружился ножницами, но учительша дергала головой, и у Поло ни черта не получалось, и тогда он велел еще двоим держать ей голову. Ножницы оказались здоровые и тупые, стричь было тяжело. Но Поло старался изо всех сил, и уже проглядывала кожа. Братцы, никогда не смотрите, как стригут наголо женщину, не дай вам бог увидеть голый женский кумпол, даже не пытайтесь его себе представить. Это самая уродская штука на свете, к тому же она меняет всего человека. Но несмотря на свое чудовищное уродство, она притягивает. Мы все смотрели, как загипнотизированные, учительша больше не сопротивлялась, только продолжала нас костерить охрипшим голосом, от которого делалось еще больше не по себе. Некоторые из наших потихоньку вышли, вернулись к грузовику. Оттого, что учительша ерзала на стуле, юбка задралась выше, теперь были видны резинки. Макс вытирал пот и торопил Поло. Поло ругал инструмент, ругал себя, что взялся за это дело, от напряжения у него посинели пальцы, в которых были ножницы. Учительша выдохлась, теперь она только всхлипывала, как маленькая. Папаша сидел на диване, закрыв голову руками, но между пальцами смотрел, как падают остриженные дочкины локоны. Мать стояла на коленях перед образом богородицы и молилась — без всхлипываний, без слез. На голову учительши больше невозможно было смотреть. Наши почти все смылись. Я тоже вышел, и знаете, что увидел? Они стояли шеренгой на обочине, спиной к деревне и лицом к лощине. Было уже темно, но я отлично видел, что они делали.
— А что они делали? — спросил Пинко. Риккардо дал ему щелчка, а Мате вылупил на Пинко глаза.
— Скажи, что они делали? — повторил Пинко.
— Дурак, ты, Пинко, а строишь из себя умного. Послушай меня, поешь лучше хлебушка.
Наступило длительное молчание. Тепло шло на убыль; большинство животных уснуло — во сне они дышали реже. Потом послышался шепот Риккардо, еле слышный, предназначенный Пинко:
— У меня есть одно святое правило: убивать только в бою. Это мое единственное правило. Если бы я убивал как орехи щелкал, меня бы самого уже десять раз пристукнули за здорово живешь.
Потом весь мир за пределами хлева дрогнул, и через секунду дождь забарабанил по крыше. Еще немного, и удары капель слились в ровный шум, и Мате от удовольствия потер по-стариковски руки. Укладываясь, он бросил взгляд на Мильтона, лежавшего лицом вниз на соломе. Тот наверняка спал, хотя его всего трясло, а руки и ноги не переставая рыли солому.