Впрочем, Пута дель Дьябло не верит в борьбу добра со злом. Она верит в борьбу за свое, близкое, любимое, прикипевшее к сердцу, отрываемое вместе с куском души, оставляющее после себя холодный гнев и вдумчивую ненависть. Остатки детской веры во вселенную, несомую на плечах бога и ангелов его, развеяны блужданием по землям Самайна, по изнанке мироздания. Здесь все так же, как в пиратских морях: есть те, кто в силах себя защитить, есть те, кто не в силах. Вторые — законная добыча первых. И никакой всесильный боже не протянет сияющую длань, чтобы помочь агнцам своим, назначенным в жертву волкам.
Если ты рожден агнцем, сколько ни бегай по холмам — толку-то. Умрешь уставшим.
Все эти мысли кружат в сознании Кэт, словно птицы над вересковыми пустошами. Богини вышли на свет и вывели из нижнего замка ее, Саграду, чтобы ждать, ждать, пока им принесут то, чего они хотят. Абигаэль, дочь бессмертного демона и смертной женщины, будущее вместилище камня порчи. Как только Пута дель Дьябло вложит в уста дьяволова отродья дар бога-ягуара, ее отпустят. Может быть, на тот свет, но отпустят. А Эби останется в руках темных, древних божеств, ведающих смертью и рождением. Создательницы сущего хотят контролировать величайшую силу на свете — небытие. И цель Саграды — помешать им получить власть.
За Китти, отдавшую свою жизнь задешево, лишь бы отвлечь убийц от полуживой, истерзанной Кэт. За мою непутевую сестренку Китти.
Заполошный вороний грай заставляет Саграду открыть глаза и приподняться на локте, вглядываясь в мужские силуэты в море переливов розового, сиреневого, лилового. Вот они у самого горизонта — и через минуту уже здесь, лицом к лицу со старыми богинями.
Люцифер и Велиал не произносят ни слова, Макошь, Омесиуатль и Лясирен также безмолвствуют. Тишина густеет, настаивается, точно аромат в крохотной комнате с закрытыми окнами и накрепко запертыми дверьми.
— С ним ты спала? — наконец, нарушает молчание Омесиуатль, кивком головы указывая на князя ада.
— С ним, — лениво кивает Кэт.
— Отдай мне твоего ребенка! — требует создательница всего сущего.
— Ты ЭТОГО хочешь? — уточняет владыка преисподней. — А взамен ты отдашь мне мою Священную Шлюху?
— Да! — хрипло, будто у нее горло перехватило от желания, отвечает Омесиуатль.
— Хорошо. Возьми, — отвечает Люцифер, щелкает пальцами — и к ногам богини падает ошарашенная Ребекка, одержимая дочь сумасшедшего брухо. Троица старых божеств глядит на Рибку с презрительным изумлением. — ЭТО — мой ребенок. Тело, конечно, чужое, но внутри — Мурмур, мое дитя, герцог ада. Я не самый многодетный отец на свете. Уж простите старого бесплодного дьявола, прекрасные дамы.
Омесиуатль, пригнув голову на странно удлинившейся шее, вперяет ненавидящий взгляд в лицо Пута дель Дьябло.
— Спала-то я с ним, — усмехается та. — А дочку родила не ему.
— Эби — МОЙ ребенок, — с ласковым злорадством подтверждает Агриэль, демон разврата, дух небытия.
— Шлюха… — с восхищением качает головой Лясирен, откровенно любуясь Кэт.
— Ну да, — соглашается Саграда. — Я — шлюха.
И поднимается с примятой травы:
— Ну что, мужья мои? Возвращаемся?
Люцифер, пряча улыбку в бороде, поворачивает к замку. А Белиал, оглядев богинь и лежащую у их ног Ребекку, шлет пылающей от злобы обнаженной Омесиуатль жаркий воздушный поцелуй.
Глава 14
День без гнева
Ну что, девочка моя, ты наконец-то угомонила свои тикающие биологические часы? — спрашивает себя Катя. Перемерив полдюжины масок, рассмотрев через них полсотни вечных истин, убедилась, что все они — не вечные и даже не настоящие. Узнала, что в каждом желании твоем есть изъян, выворачивающий его — и тебя — наизнанку, зонами уязвимости наружу. Поверила искушением нравственность и осознала: несть ни нравственности, ни искушения непобедимых. И все в руце неведомо чьей, опускающейся на мир про́клятых, на заповедник богов, на подсознание человеческое смертной тенью, тьмой, сотканной из призраков, тьмой, которую каждый из нас пересекает в одиночку. Ты дошла, Саграда. Ты. Дошла.
А теперь просыпайся под тягучий, басовитый хорал Dies irae.[146]
Помнишь, как басили на хорах лучшие голоса Ватикана, проникнутые фальшивой, снисходительной мольбой:
И как ты сдерживала улыбку — звериный оскал, натягивающий губы на зубах — при мысли о том, насколько близко всё: день гнева, восстание твари, ответ не только за дела, но и за намерения, которые всегда сквернее дел. Lacrimosa dies, день плача и расплаты, приближался с каждым мигом пребывания папессы Иоанны на Святом Престоле. А почему, кстати? Что плохого ты делала в бытность свою понтификом? Отчего ты, а не какая-нибудь семейка Борха-Борджа, превратила этот день в не пустую угрозу, в отчетливую тень, накрывающую горизонт?