Она долго повторяла те же доводы и так жалко старалась снова сделать твёрдым дрожащий голос, и так подергивалось при этом её личико. Судите меня, как хотите, — что взяло верх? Жалость к ней или к себе самому, сознание, что она совершенно права, что не только никто не поверит передаче бумажника, мелкому сцеплению житейских фактов, как моя жажда, опоздание в редакцию, подошедший трамвай, но что моя собеседница может с успехом отрицать даже какие-бы то ни было со мною отношения, кроме шапочного знакомства. Видел ли кто даже, как я её раза два провожал домой? А если и видел, то что это доказывает? Ведь я даже в доме у неё никогда не был, не знаком с её отцом. И окажусь я вдобавок ещё клеветником на невинную, правдивую, больную девушку. Гордиев узел запутался окончательно. Я растерянно смотрел на всё ещё лежавшие на столе динары — и, наконец, пододвинул их к их владелице.
— Десятый час. Вам давно пора домой, да и у меня уйдёт последний поезд. Молим!
Последнее слово было обращено к кельнеру. Я расплатился за два росбратена и малиновый сок с содовою.
— До свидания, Евдокия Алексеевна.
Серые глаза расширились.
— Что же вы мне скажете?
— Ничего. В самом деле поищите бумажник. Может быть, он ещё и лежит там. А то я не знаю, что делать. У мена голова кругом идёт. Во всяком случае я ничего вам не обещаю.
Она ничего не ответила и, не подав мне руки, быстро исчезла во мраке.
А мне долго пришлось ждать на вокзале отходящего поезда, и я тщетно старался одурманиться коньяком, решительно выйдя из бюджета.
Бумажника на пустыре не оказалось, да и, конечно, оказаться не могло — его просто выбросили, как старую клетчатую тряпку, убирая мусор. Не знаю, впрочем, искала ли его Долли, думаю, что да — и очень усердно и мучительно. Но сам я её об этом не спрашивал, потом что действительно боялся показаться в Белграде и лишь думал о том, как бы скорее уехать. И точно: самое дурное было ещё впереди — и не запоздало свалиться на мою голову.
Когда я утром только что встал и среди моей убогой комнаты ещё красовался умывальный таз на табурете и ведро, хозяин-серб сообщил, что меня спрашивают, и вошёл Колотов.
Сердце моё больно забилось и замерло. В груди и в голове стало совсем пусто, я, как автомат какой-то стал. Колотов был сконфужен и сказал тихо и очень почтительно.
— С добрый утром, профессор. Вы меня узнаёте? Поручик Колотов. Вы у меня часто покупаете газеты. Я к вам по делу. Видите ли, я потерял одну вещь, и мне сказали, что вы её нашли…
Автомат, бывший вместо меня, поднял голову повыше и придал своему вопросу возможно похожую интонацию недоумения.
— Какую вещь?
— Бумажник.
— Нет!
На мужественном, загорелом, добром лице Колотова появилась полная растерянность. А я добавил всё также, как актер, играющий почтенного, всеми уважаемого профессора:
— Если бы я нашёл ваш бумажник, то он, разумеется, был бы вам немедленно возвращён.
— Значит, они спутали, — сказал Колотов, — курьер и барышня. Говорят, что видели вас.
— Что же, у вас там были важные бумаги?
— Деньги были, — сконфуженно, тихо ответил он.
Я пожал плечами.
— Ну, вот видите.
Профессор Песчанников должен был ответить именно так, не обижаясь, просто, не допуская слишком нелепого предположения. Ну, вот видите: деньги и я, Песчанников. Во мне было спокойствие большой опасности. Всё время я смотрел ему прямо в глаза и, кажется, даже слегка улыбался…
Он вынул часы, облезлые, чёрные, на кожаной старой цепочке.
— Я поспею ещё на следующий поезд?
— Да, он отходит через двадцать минут.
— До свиданья.
— До свиданья.
Я равнодушно не расспрашивал его об этом совершенно не интересном для меня деле. В эту минуту он, вероятно, вполне верил мне. Роль была сыграна безукоризненно, и, оставшись один, я даже почувствовал к себе враждебное удивление — какой ловкий подлец таился в безупречном человеке. Как мало знаешь себя! Будь я подготовлен к этому визиту, я бы, вероятно, поступил иначе, но я был застигнут совсем врасплох, и раньше, чем успел что-нибудь сообразить, мой рот уже сказал это непоправимое «нет». Я сунул голову в песок, как страус. Вижу, вы качаете головой. Я сделал большую глупость. Я и сам так думал, но потом, сколько ни размышлял над своим безвыходным положением, решительно не знаю, что мог сделать умнее. Рассказать всю правду? Но, как говорила Долли, где доказательства?
Принять на себя не совершённую мною гадость? Отдать Колотову часть его денег, обещая выплатить остальные. Но как быть с документами? Да и не мог я, в конце концов, ничего не сделавший, допустить, чтобы глаза этого честного офицера зажглись презрением ко мне, да и молчать он бы не был обязан, и вся колония смотрела бы на меня, как на вора.