Мне вспоминается новобранец, который исполняя обязанности ночного дежурного и имея при себе в качестве должностного лица пояс со штыком, украл у одного из спящих товарищей сапоги. Наличие штыка обращало простую кражу в вооруженную, которая наказывалась несколькими годами арестантских отделений. Как я ни старался намеками объяснить моему клиенту роковое значение штыка, подсказывая что, может быть, он ночью ходил в уборную и оставил там свой пояс со штыком, тот упорно утверждал, что все время был одет по форме и придавал этому обстоятельству первенствующее значение. Открыто посоветовать ему солгать я, конечно, не мог, потому рекомендовал на суде побольше молчать. Суд признал обвинение недоказанным. Когда председатель, прочитав приговор, объяснил подсудимому, что он оправдан, тот низко поклонился и подойдя к судейскому столу, на котором в качестве вещественного доказательства (corpus delicti), лежали уворованные им сапоги, взял их и направился к выходу. Никакими усилиями нельзя было объяснить, что оправдательный приговор суда не означает признание за ним права воровать товарищеские сапоги. Понятие недоказанности деяния было ему недоступно, он слушал, бесполезно моргал глазами, не желая отдавать сапог.
Другой раз ко мне пришел солдат, обвинявшийся в краже висевшего во дворе белья. Кража это была третьей, а потому и влекла за собой несколько лет арестантских отделений. Так как факт кражи солдат не отрицал, то я посоветовал ему чистосердечно в ней сознаться, пообещав просить о смягчении наказания. Этот совет несказанно его удивил. Он ответил, что сознаваться на суде может разве что только самый глупый человек. Не изменил он своего мнения и после моего предупреждения, что запирательство повлечет применение высшей меры наказания. Дело слушалось третьим или четвертым. Прокурор уже утомившийся и к тому же плохо знакомый с делом, сказал трафаретную обвинительную речь. Я воспользовался этой поверхностью и заявил, что утверждать невиновность моего клиента не могу, возможно, кража была им совершена, но для обвинительного приговора нужны не предположения, а доказательства, каковых, однако прокурор не представил. По этой причине подсудимый вправе рассчитывать, что суд примет к нему то основное правило уголовного правосудия, в силу которого всякое сомнение должно истолковываться в пользу, а не во вред обвиняемого.
Солдат был оправдан, и отозвав меня в сторону сказал: «Сами понимаете, что я человек бедный и ничем поблагодарить Вас не могу, но, – прибавил он шепотом, – добуду, так принесу».
Это полное непонимание свойств совершаемого деяния, а потому и несоответствие тяжести наказания сознанию виновности приводило многих начальников к стремлению скрывать преступления своих подчиненных и прибегать к отеческому воздействию, то есть по-простому к кулачной расправе. Сторонники «педагогического горчичника» ссылались на то, что такого рода воздействие очень часто исправляет провинившегося и позволяет ему по окончании службы возвратиться домой без особых порочных наклонностей. Между тем долговременное пребывание среди обитателей тюрьмы неизменно обращает попадающие туда даже здоровые натуры в профессиональных преступников.
Я всегда был большим врагом побоев. Мне думалось, что побои унижают человека, что они убивают в нем те чувства чести и собственного достоинства, которые составляют высшие духовные качества людей и потому вернее всего охраняют их нравственность и порядочность.
Недавно один инженер, рассказывая о своей службе в Африке, писал, что самым тяжелым в его положении является необходимость ежедневно присутствовать при телесном наказании туземцев, но, говорит он, тут приходится выбирать одно из двух: или розги, или расстрел. Другие средства бессильны.
Кто из нас был прав: сторонники ли педагогического горчичника, или я со своим воспитанием чувства чести, требовавшем тюремного заключения?
II. В Вильно