Читаем Лихая година полностью

Кузнец поднялся и с разбитым лицом, шатаясь, пошагал Еместе с Петькой к избе. Колокольчики звенели и у нас наверху, и на горе за широким яром, и на той стороне. На верхнем порядке орали урядники—должно быть, гнали народ на ту сторону — к пожарной. Меня тревожили не эти солдатские рёвы и не сполошные колокольцы, а тяжёлая тишина и безлюдье на всех порядках. С крутого обрыва, с соседней верхней улицы, по узенькой пешеходной дорожке спускался верхом Терентий. Лошадь его скользила копытами, часто садилась на задние ноги, а он откидывался назад и как будто ложился спиной на её хребет. Речка в том месте круто поворачивала налево, и наш берег тянулся оттуда широкой низиной. Терентий помчался вскачь по этой низине. Хотя там был переезд и дорога поднималась к пожарной мимо церкви, но Терентий почему‑то предпочёл длинный путь вдоль речки. Я очень хорошо видел его лицо: красное, искажённое не то страхом, не то судорогой, похожей на мстительный смех. Рыжая борода хлестала его по плечам, а он бил босыми ногами по бокам лошади. Кузяря я увидел уже на той стороне: он торопливо поднимался от речки по косогору к пожарной. Штаны его подвёрнуты были выше колен, а на плече он нёс вентерь. Но зачем он вытащил вентерь из заводи и нёс его к пожарной — разгадать эту смешную загадку было нетрудно. Кто из полиции или неверных мужиков мог бы подумать, что он с вентерем на плече бегал на наш верхний порядок смутьянить людей?

Грозовой ливень и насытил землю водою и очистил воздух от гари. Промытое мягко–голубое небо улыбалось, как живее, а радостное солнце трепетало всюду — в небе, в воздухе — и плыло волнами по земле, а земля дышала пряным запахом богородской травки, полыни и мяты. Хорошо в такой ласковый день побегать по влажной прибрежной траве, побродить по песчаному дну реки, а потом сбросить на белом песке рубашонку и штанишки и с наслаждением поплескаться в прохладной воде — в глубоких вымоинах.

Но всюду чувствовалась гнетущая тревога и угрюмая насторожённость. По выжженной луке от съезжей избы, широко размахивая ногами, бежал к церкви долговязый сотский в длинном пиджаке. Он скрылся за колокольней, и сейчас же зазвонил большой колокол. Сам, без сторожа Лукича, Гришка задёргал звонарной верёвкой — задёргал странно, неслыханно. Раздались два набатных удара и оборвались, словно захлебнулись, потом — два удара, и опять перерыв.

Из‑за амбаров по луке к пожарной через силу, как больные, зашагали старики с падогами в руках, молодые мужики с кольями и бабы. С нашей стороны тоже спускались с гор, так же неохотно и угрюмо, словно спросонья, и пожилые и молодые.

Мимо нас прошла вереница босых мужиков. Уткнув бороды в грудь, они говорили о чём‑то все вместе, угрюмо и невнятно. За ними с испуганно–злыми лицами шли бабы. Некоторые из них, поглядывая на нас, скалили зубы и покрикивали:

— Ты чего это, Настя, к воротам прижимаешься? Всё равно урядники плетью погонят!

Мать с завистью смотрела на них — ей хотелось пристать к ним, и она боролась с собою.

— И рада бы пойти с вами, товарки, да мочи нет — слаба ещё. А тут Фомич не велел…

Из кучки женщин вышла Ульяна, жена Николая Подгорнова, высокая баба, с тёмным, обожжённым лицом и страдальчески–злыми глазами. Шагала она к нам широко и угрожающе, хотя улыбалась старообразными морщинками и обиженным ртом доверчиво. А мне было неприятно видеть её длинный галчиный нос и странно белесые, немигающие глаза. Но голос её был тихий, мягкий, вздыхающий и ласковый. Она всегда при встречах тревожила меня — и привлекала и отталкивала, хотелось и слушать её и убежать подальше.

— Пойдём, Настя–милка! —покорно вздохнула она, но решительно взяла её под руку. — Не дай бог, ворвутся к тебе супостаты эти — совсем в гроб уложат. Пойдём, станем в сторонке. Я прикрою тебя.

Люди шли к пожарной кучками — и там, на той стороне, по луке, и с нашей стороны, — все босиком; много мужиков в рубахах без пояса, взлохмаченных, словно поднялись с постели, с голодно–злыми лицами, с дрючками в руках, а бабы, как всегда, одеты были пристойно— в сарафанах, в холщовых «рукавах» и в старательно повязанных платках, старухи — в темносиних китайках.

Ульяна вела мать под руку и говорила скорбным голосом :

— Вася‑то и сам не спасётся: на дороге перехватят и приволокут. Дождались супостатов! Митрий‑то с Татьяной разве спустят! Одарили земского, станового, чтобы народ в могилу загнать. Чую, всех по череду мытарить будут. А за что? Хлеб‑то раздавали по горсточке…

Жалобный голосок Ульяны звучал успокоительно, а в ожесточённых, упрямых глазах таилась мстительная усмешка. В этой рослой и стройной бабе с тёмным недобрым лицом иконной богородицы были две нераздельные жизни: одна — вот эта покорно–жалостная, другая скрытая, неукротимая, но упорно–терпеливая, которая зреет, ожидая дня, когда вырвется наружу. Она уже раза два заходила к матери. Разговора их я не слышал: они меня выпроваживали из избы. Но когда она уходила домой, я замечал в её лице хорошую улыбку, словно мать раскрывала ей какую‑то тайную радость.

Перейти на страницу:

Все книги серии Повесть о детстве

Похожие книги