Феня встала, обняла со слезами на глазах Елену Григорьевну и, потрясённая, прижала её к себе. Костя не отрывал глаз от Антона. Только Мил Милыч попрежнему очень медленно бродил по комнате и с обычной своей раздумчивой улыбкой теребил бороду дрожащими пальпами. Богданов торопливо писал что‑то в своей книжечке. Но Тихон и Яков сидели спокойно и неподвижно, словно то, что рассказывал Антон, их ничуть не волновало: всё это как будто им было давно знакомо, как сама жизнь. А вот мы с Кузярём замирали от ожидания страшного момента, когда толпа сорвёт ворота, хлынет во двор и будет крушить всё, громить и остервенело рвать, терзать и топтать людей. Я чувствовал Иванку так же, как себя, схватив его руку и сжимая её изо всех сил.
— А конец такой… — сказал Антон, оглядев всех с радостным блеском в глазах. — Маленькая, вся беленькая, Лёля крикнула привратнику: «Распахни, дедушка, ворота! Пусть люди войдут сюда». И в эту минуту она увидела перед собою девочку лет трёх с тряпичной куклой в ручонках. Это была внучка привратника. Лёля подхватила её на руки и подошла к воротам. И вот тут совершилось чудо. Старик послушно, хотя и был не в себе, раскрыл ворота, и толпа лавиной ввалилась во двор, но сразу же застряла, запуталась в себе, словно её ослепила или отшибла какая‑то сила. Стоит перед этой кипящей лавиной Лёля с ребёнком на руках, ребёнок прижимается к ней с куклой, а Лёля приветливо приглашает: «Милости просим!.. Если есть здесь у кого-нибудь родные, проведайте их… Посмотрите, как мы ухаживаем за больными…» К ней подбежали женщины. Дикие, страшные, смотрят на неё, молча, поражённые этим видением. Ребёнок лепечет что‑то и куклу суёт женщинам. И вдруг в толпе заорали: «Бей, круши их!.. Они заживо людей хоронят!..» Но передние словно онемели и проснулись от кошмара. В это время через силу прибежали выздоравливающие. Две–три бабы бросились им на шею. А больные стали совестить всю эту орду: что же, мол, вы, как волки, налетели? И нас захотели погубить и эту нашу сестрицу растерзать за её добро, за то, что жизни своей для нас не жалеет… Ей, мол, в ножки поклониться надо… Ну, что там дальше произошло, рассказывать не буду: сами знаете, что в такие минуты бывает. Так вот она какая, наша Лёля: не её зверь растерзал, а она его убила.
И он при всех наклонился и поцеловал её.
— Нет, это ты меня сейчас убил, Антон! —крикнула Елена Григорьевна растерянно. — Зачем ты изобразил меня такой странной… такой героиней?.. Я совсем не узнаю себя… Право же, ничего необыкновенного не было: всё было просто.
Неожиданно остановился перед нею Мил Милыч и низко ей поклонился. Он ничего не сказал, ни на кого не взглянул, а молча вышел из комнаты.
XXIX
Школьный год прошёл быстро и незаметно. Осенью, с ранним снегом, Антон Макарыч уехал в Москву, а весной Елена Григорьевна уехала к себе на Волгу, и мы, ребятишки, по целым дням возились у себя по дворам или пропадали в поле или на барщине и на работе у новых помещиков — Ивагина и Стоднева. Иванку Кузяря я видел редко: он весь ушёл в своё хозяйство — пахал, сеял, боронил, садил картошку на усадьбе, косил траву на межах для своей лошади. Петька тоже был занят то в кузнице с отцом, то работал на поле. Только попрежнему Миколька бездельничал в пожарной, а Мосей с колченогим Архипом плотничали у Сергея Ивагина на его хуторе.
Мы тоже ездили с отцом на свою надельную полоску или тащились на пегашке из села в село и скупали для Сергея Ивагина холсты, сырые кожи и овечью шерсть.
Иногда по праздникам прибегал ко мне Гараська и уводил меня в барский сад, который давно уже насадил его отец–садовник. Мы бродили по этому саду, и я забывал обо всём в густой зелени, в пене цветущих деревьев. А Гараська всё время хвастался, что его отец — самый лучший садовод в уезде, что он умеет выводить новые породы яблок, что он первый в этих местах посадил виноград.
Уверенность моего отца в своей удачливости, предприимчивости и изворотливости не погасала даже тогда, когда его била неудача за неудачей: холсты, выклади и шкуры с околевших лошадей и коров сдавал мироеду Сергею Ивагину с убытком или в погашение каких‑то необъяснимых начётов. Эти холсты и шкуры лежали у Ивагина в амбарах целыми бунтами — он копил их до поры до времени. Он открывал один из своих амбаров и приказывал отцу выгружать из тележонки холсты, шкуры и шерсть, а потом с фальшивой улыбкой объявлял:
— Получишь своё через недельку.
Ошарашенный отец требовал денег сейчас же, доказывал, что ему не на что хлеба купить и одра прокормить, что он из кожи лез, время терял, на корм лошади последние гроши затратил, разъезжая по деревням. А Ивагин показывал на свалки всякого барахла и кротко внушал ему:
— А я куда дену эту хурду–мурду? Ей в городе сейчас грош цена. Денег у меня у самого нет.
Отец со злой словоохотливостью рассказывал за ужином, как поучал его Ивагин с наглостью барышника: