С детства я привык к тому, что самых почтенных людей, митрополитов, епископов, самого Патриарха, не говоря уж о священниках и монахах, арестовывали. Кроме того, последнее время я без конца читал о революционерах и себя также считал великим революционером. Арест мне импонировал: значит, меня принимают всерьез, значит, я действительно большой деятель. Привезли меня на Шпалерную («большой дом»). После анкеты, личного обыска, сидения в «боксе», который мне напомнил, как однажды тетя Нина заперла нас с Сережей, двоюродным братом, на полчаса в чулан, за то что сильно шумели, меня повели внутренним переходом в тюрьму. Привели. Здесь я невольно содрогнулся, и мне (первый раз) стало очень не по себе. В голове мелькнула невольная ассоциация («ад!»). Представьте себе зал, похожий на партер театра, со всех сторон ярусы, только вместо театральных лож — железные двери. При этом зловещий желтый электрический свет, хотя уже 10 часов утра. Окна отсутствуют. Меня проводят по винтовой лестнице наверх. Пройдя несколько ярусов, останавливаюсь перед железной дверью. Камера № 191а; впоследствии из «Писем к родным» Ленина я узнал, что он в свое время сидел в камере 193. Открывается дверь. В нос шибает запах уборной, полутьма, электрический свет. Мне навстречу встает какой-то бледный, обросший бородой человек. Увидев меня, спрашивает: «Аид?» Смущенно я отвечаю: «Да, мой отец еврей, но я по-еврейски не говорю». Сажусь на койку, осматриваюсь. Комната — шесть шагов. Над окном «козырек» (деревянный ящик) — виден лишь кусок неба. Ватерклозет. Две койки: одна железная, прикованная к стене, другая обыкновенная. У окна (как в купе вагона) — откидная железная доска, заменяющая стол. Удушающий запах от уборной и чеснока, который мой «напарник» ест в изобилии. Начинаем с ним разговор. Натан Соболев, еврей с неожиданно русской фамилией. Заведующий столовой. Сидит по делу «нарпитовцев» («Нарпит» — трест народного питания — ныне трест столовых и ресторанов). ОГПУ тогда занималось, кроме политических дел, также крупными хищениями. В тюрьме уже шесть месяцев. На другой день позвали к следователю. Следователь — Ермолаев — среднего роста, в штатском, пенсне, нос картошкой, лицо интеллигента. После обычных расспросов — «Какое Ваше credo?» Мне этого только и надо. Разливаюсь соловьем. Говорю о социализме и христианстве. Слушает внимательно; лицо непроницаемо (так же, как несколько месяцев назад у Платонова). Через час меня отпускает. Я спрашиваю: «Чем вызван мой столь удививший меня арест?» Ответ: «Об этом мы Вам скажем после».
В тот же день — передача из дому. Отцовским почерком составлен список. Все, что только разрешено передавать. Тюремные книги. Здесь я впервые прочел «Мать» М. Горького. У меня уже был выработан некоторый литературный вкус, поэтому книга резанула своей ходульностью, неестественностью некоторых ситуаций. Но одно место врезалось в память: как Пелагея Ниловна ночью идет в село, села отдохнуть, и вдруг ей представляется картина: церковь перед пасхальной заутреней. Темно, народу еще нет, зажигаются лампады — и во всем какое-то ожидание чего-то необыкновенного, неповторимого, светлого. «…И так же сейчас в мире». Мне это было близко. Я с детства любил бывать в церкви, когда нет богослужения. И в этой торжественной тишине я всегда чувствую какое-то таинственное ожидание. Понравился Находка. Зато оттолкнул Павел. Я сразу почувствовал ту ограниченность и узколобие, которые мне всегда были особенно противны в коммунистах.
Другая книга — Андрей Струг, «Бомба», талантливо написанный роман о польских террористах.
Мой сосед по камере со мной много разговаривал. Оказался симпатичным, мягким человеком. Много рассказывал мне о своих донжуанских приключениях.