Удалившись на покой после революции, он до 1934 года жил в Москве, непрестанно пребывая в посте и молитве, имея множество духовных детей, напоминая собой по типу святителя Тихона Задонского. Его могила, чтимая до сих пор верующим народом, находится на Лефортовском кладбище. На надгробной доске вычеканены золотыми буквами слова преосвященного: «Любите храм: храм — это небо на земле». А его образ навеки запечатлен на картине П. Корина «Русь уходящая». Странно связать образ старца с театром, а между тем он был не только в молодости театралом, но сохранил любовь к театру и в старости (хотя, разумеется, не ходил в театр). На его долю выпало в 1928 году отпевать М. Н. Ермолову. Отпевание состоялось в известном московском храме Большого Вознесения у Никитских ворот. (В храме, связанном с памятью многих великих русских людей: здесь венчался А. С. Пушкин, здесь последний раз перед отъездом из России выступал Ф. И. Шаляпин, — читал Апостол на свадьбе дочери). Сюда собралась весной 1928 года вся Москва на отпевание Марьи Николаевны Ермоловой. Престарелый митрополит, совершив отпевание, сказал: «Когда я принимал монашество, мне захотелось проститься со всем самым лучшим, самым светлым, самым прекрасным, что я знал в миру, — и я купил билет на Ермолову». (Текст речи митрополита находится в настоящее время в музее им. Бахрушина в Москве).
И в эти годы митрополит пишет свои театральные воспоминания. Эти воспоминания по воле митрополита читались в одном московском доме, где собирались уцелевшие старые москвичи. Воспоминания читала хозяйка дома, а сам митрополит сидел в это время за занавеской, не выходя к гостям. Этот эпизод достаточно ясно показывает, как много значил театр для старой русской интеллигенции; это значение теперь совершенно утеряно, но, быть может, не безвозвратно: я верю, что русское возрождение принесет возрождение и русскому театру.
И еще с одним воспоминанием связана у меня Москва 20-х годов. В 1927 году, во время одного из приездов, мне удалось видеть одного из самых знаменитых своих современников — Л. Д. Троцкого. Было это так.
Осенью 1927 года я приехал из Ленинграда в гости к отцу. Целыми днями шатался по городу. И вот, как-то раз на Пречистенке (ныне ул. Кропоткина) я заметил странное шествие. Шла огромная толпа молодежи (больше парни с комсомольскими значками, но попадались и девушки), по тротуарам сновали люди с растерянными лицами. Будучи от природы страшно любопытен, я немедленно нырнул в толпу. И стал у всех спрашивать: «Что это за демонстрация?» Какой-то угрюмый парень выругался в ответ и сказал: «Не приставай!» Зато другой, видимо, студент, ответил: «Не демонстрация, это похороны».
Это действительно были похороны Иоффе, одного из известнейших троцкистов, бывшего нашего посла в Берлине, окончившего жизнь самоубийством перед XV съездом партии, в дни полного разгрома оппозиции. Процессия двигалась к Новодевичьему. Протискиваясь вперед, кому-то отдавив ногу, от кого-то получив подзатыльник, я прошел к гробу. За гробом шел высокий, крупный человек в очках, без шапки. Волосы не столь густые, как на портретах. По ним, по знаменитой бородке, по очкам, я узнал его мгновенно: это был Троцкий. В сером пальто, без перчаток, с красными как у гуся руками. (Уже стояли заморозки.) Он шел молчаливый, мрачный, ни на кого не глядя. Но на него смотрели. И как смотрели! Я никогда не видел, чтоб на кого-нибудь смотрели с таким обожанием, с таким восторгом, как на этого человека в сером пальто, похожего по внешности на еврея-аптекаря. Дошли до Новодевичьего. Помню как во сне: раздавались крики «шпик, шпик», и начинали кого-то бить. Какого-то оратора стащили с возвышения. И наконец раздался громкий, властный, отдававшийся эхом во всех углах огромного кладбища, голос. Говорил «сам». Комсомольцы слушали, затаив дыхание, готовые по одному его мановению пойти на смерть. Да впоследствии все и пошли. Я тоже слушал как завороженный. Но вот меня поразила одна фраза знаменитого оратора. Он воскликнул: «Поклянемся же этой могилой и этим гробом, что мы отдадим нашу жизнь… — огромная сила, металл в голосе — и вдруг, — вдруг неожиданно прозаическая концовка, — на борьбу с бюрократией». «Как? Только и всего?» — мелькнуло у меня в голове. И гипноз рассеялся. И я дальше слушал эту речь, в которой потрясающая патетика чередовалась с серыми, привычными газетными фразами. Правда, конец был великолепен: знаменитый оратор бросил в толпу предельно сильную фразу из тех, которые запоминаются на всю жизнь: «Кто хочет уйти в историю без скорбной печати Робеспьера, тому с нами не по пути!» Но я уже освободился от гипноза и мне хотелось спросить: «Но зачем, но почему? Неужели только, чтоб бороться с бюрократией?» И с этим двойственным ощущением я покинул кладбище; оно у меня осталось от Троцкого на всю жизнь.