Егорка поднял голову и поежился под холодным и острым, словно заточенное лезвие, взглядом. Глаза у старика, как и голос, были молодыми и поблескивали. И еще раз пронзило Егорку — понял мгновенно, что врать ему ни единым словом не следует: старик сразу же поймет, где он лукавит. Поэтому и выложил всю правду, ничего не утаил. Когда замолчал, старик убрал от его плеча палочку, оперся на нее, постоял молча и, поворачиваясь к Егорке спиной, уронил:
— Живи пока. Поглядим…
И началась у Егорки новая жизнь.
Община староверов, которой сурово и властно управлял Евлампий, тот самый старик, в ногах у которого валялся Егорка, не сразу и не полностью приняла чужого человека, хотя разрешили жить в той самой пустой избе, где он обитал в первые дни, снабдили едой и определили в работу — пасти деревенское стадо. Но держали его на отшибе — в долгие разговоры не вступали, бабы и девки даже отворачивались, прикрываясь платками, на общие моления не звали, однако и враждебности, даже скрытой, Егорка на себе не ощущал. Присматривали за ним, время от времени наведываясь то в избу, то на луг, где он пас коров, все те же два парня, Мирон и Никифор. У Егорки хватило ума не лезть к ним с расспросами и не любопытствовать, вспомнил вовремя мудрое присловье — что одной любопытной бабе по имени Варвара оторвали язык, чтобы она добрым людям не досаждала. Хотя очень хотелось спросить о Пругове: он что, отсюда, из этой деревни, или наслышан был о тропе? Но не спросил. Помалкивал и жил, как велели; подчинялся безропотно, понимая, что никакого окончательного решения Евлампий не принял и к нему сейчас просто-напросто приглядываются.
И он тоже приглядывался, внимательно наблюдая за неторопким, размеренным течением жизни у староверов. Многое Егорке, вчерашнему вору и каторжнику, было в диковинку. Встретил человека на улице — поклонись ему в пояс, задумал новое дело — опять поклонись старшему и благословение попроси на это дело, пусть оно и самое пустяковое. Пьяными никого из староверов ни разу не видел. И еще дивился: народ здесь был, как на подбор, рослый, крепкий, румянощекий и сильный. А уж девки у староверов, как ему удалось разглядеть, — овощь спелая, дотронься рукой — сок брызнет! Но потаенные и охальные мысли, которые полезли ему в голову, когда он отъелся, Егорка отгонял от себя, как кусучий овод. Тоже понимал: с этим делом, прелюбодейным, здесь строго. Еще неизвестно, что у них на уме, у тех же Мирона с Никифором, не приведи бог разозлить их — при такой силище им Егоркину голову свернуть — все равно что высморкаться.
Тихая осень между тем все ближе клонилась к зиме. Сначала по утрам стали наваливаться молочные и непроглядные туманы, затем засеребрился на пожухлых травах иней, а следом и первая снежная крупа посыпалась. Правда, жизнь у нее выдалась совсем короткая, до того часа, как из-за гор выглянуло солнышко, все еще яркое и теплое. Стадо, как ему велели, Егорка по-прежнему выгонял на ближайший луг, где забирался на какой-нибудь каменный валун и смотрел, чтобы чья-нибудь бойкая коровенка не убрела к каменному обрыву горной речки или не затерялась бы в густом ельнике, который густой и темной щетиной подступал к лугу.
Служба была не сильно хлопотной, а вся жизнь в староверческой деревне становилась Егорке все больше по душе. Еще внимательней приглядывался он к порядкам староверов и убеждался, что ничего диковинного в них нет: молятся люди своему Богу, живут, как им хочется, не грызут друг друга, работают и радуются — вольные! Нет над ними начальства, и никто им, кроме Евлампия и собственных законов, не указ. Нет, не зря так стремился сюда Пругов, называя здешнюю жизнь благодатью. Не зря.
В один из вечеров в избу прибежал Мирон и торопливо известил:
— Пошли, Евлампий зовет.
Егорка как был в одной рубахе, так и выскочил.
Жил Евлампий в отдельной избе, которая стояла последней в деревенском ряду. Со страхом перешагнул Егорка высокий порог и замер, склонившись в низком поклоне. Ловил чутким носом застоялый, чуть кисловатый запах — будто бы плесенью припахивало.
— Разгибайся! — услышал он звонкий голос Евлампия. — чай, не складень.
Егорка поднял голову. Евлампий прямо, не горбясь, сидел на широкой деревянной скамейке, вышорканной и вымытой до живого желтоватого цвета, и будто пронизывал насквозь острым взглядом. За спиной у него, вдоль глухой стены, прибиты были деревянные полки, а на них лежали толстые книги в обремкавшихся кожаных переплетах, темные от времени и — так Егорке показалось — грозные, как сам хозяин. Много книг.
— Решили мы твою судьбу, — заговорил Евлампий, не спуская с Егорки пронзительного взгляда, — и дальше жить разрешаем, только на отшибе. Годик-другой поживешь, а там посмотрим… Ступай.
Егорка еще раз поклонился, попятился задом и так, не разгибаясь, выбрался из избы, прикрыл за собой тяжелую дверь, ведущую в сени, и истово перекрестился, сложив, как это делали староверы, два пальца правой руки.
Искренне перекрестился, от всей души.
15