Читаем Лихие лета Ойкумены полностью

Поиски эти забрали у них едва ли не больше времени, чем путь, от Онгула. Отправились вниз — нет и нет кутригурских стойбищ, как и кутригуров. Только следы от них, где они стояли когда-то, и ловили рыбу, и плавали этими широкими водами на низовье или до тех же утигуров, больше ничего. Пришлось отправиться в верховья и почти до порогов. А это не близкий свет и путь не накатанный. Всяко бывало: и объезжали чащи, и пробирались прибрежными зарослями, пока натолкнулись на стойбище и добились, именем хана, переправы на противоположную сторону. Народ наслышан о татьбе и сам соседствовал не с лучшими, чем утигуры, татями — с обрами, поэтому неохотно решался везти их на утигурский берег. Пришлось объяснять старшим в стойбище или и кричать на них.

Жители побережья привыкли к плаванию. Для них смастерить плот — небольшая мудрость. Когда уже взялись за дело, не замедлили с ним. Хуже было, когда повели на плот кобылицу: она никак не хотела расставаться с другими лошадьми. Уперлась — и хоть бы что. Когда завели силой, чуть не перепрыгнула через ограждение. Право, и не успокоили бы ее, если бы не подошла Каломель и не успокоила ласками, словом-утешением. Сколько плыли, столько и говорила с недовольной насилием тварью и жаловалась на людей успокоившейся твари: «Что поделаешь, — говорила. — Беззащитные мы, а беззащитным одно остается — полагаться на милость сильных».

Ханша не радовалась тому, что приближается к земле отцов своих, однако и не плакала уже. Видимо, уверена была: как будет. А сошла на берег и стала собираться к отъезду, и эта, последняя ее уверенность испарилась. Те, на кого было возложено выполнять волю кметов, а затем и родов кутригурских, не дали ей седла. Схватили, легкую и бессильную против их силы, положили на спину кобылицы и принялись связывать. Ноги туго связали под брюхом, руки — ее под шеей и, не удовлетворившись этим, стали перевязывать сыромятными ремнями и тело. Когда удивилась, ибо знала, что нужно сопротивляться, а сопротивляясь, спрашивать, чего хотят от нее, зачем связывают — не церемонились и не прятались уже с намерениями.

— Так надо, — сказали. — Пусть хан Сандил знает: начинается вира за его татьбу на земли нашей. И будет она жестче, чем он может себе представить.

Сняли для верности повод, узду и стеганули кобылицу кнутом.

<p>XIV</p>

Шли дни, а хан Заверган не решался вернуться в свое стойбище над Онгулом. Уверен был, кметы не замедлили сделать с Каломелью то, чего так долго и упорно добивались, и боялся той уверенности. Объездил стойбища в степи, спрашивал у тех, что стояли во главе стойбищ, сколько воинов могут выставить, когда придет время отплатить утигурам за коварство и нашествие, все ли, как кметы, носят в сердце жгучую потребность возмездия-мести, а в мыслях то и делал, что стремился к великоханской палатке и спрашивал себя, верно ли то, что Каломели нет уже там, как это может быть, чтобы не было? Вернется, а когда-то должен вернуться — и не застанет жены, не будет обласкан при встрече, не услышит щебет, на который не скупилась его жена.

«Проклятый Сандил! — ругался мысленно, а иногда и вслух. — Дорого заплатишь ты мне за Каломель. Ой, дорого!»

На кметей не жаловался уже и то, что дал согласие поквитаться с Каломелью, чтобы склонить их к себе, не вспоминал. Во всем обвинял Сандила и его племя, на них точил разум, сердце, меч свой. Когда настало время вернуться в стойбище на Онгуле, а в стойбище — до великоханской палатки, чувствовал, слабость в силе, ноги отказывались нести. Готов был придумать что-то, чтобы не идти туда, к жилью, где — знал — вместо жены и взлелеянного ее заботами уюта, застанет пустоту. Но как не идти, если это его жилье. В другом не примут, а если и примут, то не преминут удивиться: хан из-за бабы расстроился? Хану жаль, что она получила по заслугам?

И пошел, и сидел при свече до глубокой ночи, и грустил, как, может, не тосковал по своим отцу, матери, которые довольно рано попрощались с миром, оставили его чуть ли не одного в этом мире. А пора отходить ко сну, позвал слуг и велел приготовить для него омовение. «Так поздно?» — спрашивали, однако только глазами и еще видом. Вслух никто не смел, говорить такое хану. Зато когда умылся и лег в постель, решились и поинтересовались:

— Может, хану при свете спать?

— С чего это? — удивился и тем положил конец разговору со слугами.

Заснул, как после всякого купания, довольно быстро и крепко. Убаюкалась взбудораженная событиями последних дней совесть, улеглось смятение, пусть и надежно скрыто, все же раскаяние. Тело, разум, все его естество заполонила вольготность, посетило какое-то детское удовлетворение всем. А уже удовлетворение дало простор причудливым, как при здравом уме, снам.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже