Она прилежно училась. Может, это молоко придавало ей сил? За уроком Библии обычно следовал урок шитья, за ним – час чтения и письма. Идея Томаса Корама состояла в том, чтобы сироты «всеми доступными способами» приучались к самостоятельной жизни. Его удручала мысль, что они проживут несколько лет в госпитале «за счет государства», а затем выйдут из него до того беспомощными, что скатятся до шельмовства и проституции. Он видел себя спасителем, но ему хватало мудрости, чтобы понимать: не каждый в этом мире желает быть спасенным, а некоторые слышат в голове своей лишь дикий зов порока и разврата.
Знал Корам и то, что многие из детей, которых он приютил в шесть лет, успели привязаться к приемным родителям и что от расставаний с теми чахли с горя, оправиться от коего им удавалось не всегда. Он мог лишь внушать тем, кто заботился о детях в госпитале, относиться к этому «недугу» со всей суровостью. Детей увещевали «навсегда забыть» о тех годах, что они провели с людьми, которым за опеку над ними платили десять шиллингов в месяц, «но для которых они ничего не значили». Им надлежало напоминать, что в других краях, во времена не столь далекие, господа держали у себя рабов для сбора сахарного тростника и хлопка и что господа эти, может, и видели, как процветают их плантации благодаря деньгам, которые они вложили в этих людей, но благополучие их никого не заботило – они были не больше чем крысы в стоге сена. «Вы точно как они, – говорилось найденышам. – Вы все равно что те рабы. Ибо разве не работали вы на тех людей, которым
Лили не спорила с этим, но знала, что Нелли и Перкин Бак никогда не считали ее рабыней. Она рассказала Бриджет, как Нелли пела ей колыбельные, а Перкин часто угощал ее самыми сочными и спелыми помидорами из своей побитой ветрами теплицы. Бриджет сказала, что не знает, чем именно должны были заниматься рабы, помимо сбора хлопка (это занятие представлялось ей отнюдь не собиранием воздушных белых комочков, но срыванием разноцветных тряпок с колючих кустарников и зарослей чертополоха), и почему – и кто решил, что они были именно «рабами». Но она сомневалась, что рабы спали на тихих маленьких чердаках, пока луна катилась по небосклону, и вряд ли их угощали глазированными яблоками прямиком с кухни миссис Инчбальд или позволяли им подносить лица к кофейным мешкам и вдыхать волнующие ароматы дальних стран.
Однажды утром в своей тетради, заполненной бесчисленными строчками почти освоенных букв алфавита, начертанных толстым карандашным грифелем, Лили начала писать письмо к Нелли. Она часто видела мальчишек-почтальонов, которые забегали в госпиталь и убегали из него со связками писем, и уверилась в мысли, что если сложит свое и надпишет на нем
Она хотела было написать о том, как на уроках рукоделия старалась делать аккуратную подгибку и шить «назад иголкой», как вдруг заметила недавно нанятого в госпиталь учителя, который навис над ней и смотрел в ее тетрадь. Учитель хлопнул белой рукой по странице.
– Так, – сказал он. – Порви это!
Это был молодой мужчина с громким голосом человека, который желает оставить «след» в мире и верит, что мир всегда прислушивается к нему и ждет от него большего. Звали его мистером Шерри, и он смущался и злился, когда дети смеялись, услышав его имя. Он, несомненно, верил, что время, проведенное за обучением отсталых сирот Корама, станет важным этапом в некоей значительной карьере, пусть даже пока и не представлял, что это будет за карьера. Может, ему пойти в юристы? От грубого обращения с детьми, особенно с неразвитыми девочками в их дурацких красно-белых чепцах, с жалостливыми мордашками и жуткими тряпичными туфлями, плоть его иногда возбужденно трепетала.
Мистер Шерри заставил Лили встать и вырвать письмо к Нелли из тетради. Он напомнил ей, что дети Корама обязаны отречься от воспоминаний о годах, проведенных в «младенческом безверии», и помнить лишь о том, что их отвергли.
– Та женщина, Нелли, кем бы она ни была, – сказал Шерри, – давным-давно тебя забыла. И я должен убедиться в том, что ты это усвоила. Так что встань и повторяй за мной: «Нелли обо мне забыла. Обо мне забыли все».