— Извини, Лялька, никак. У меня же сегодня премьера в Театре.
— Вот и хорошо, премьера вечером, а к вечеру я подъеду.
— А до премьеры-то! Еще интервью на Радио, как раз про эту пьесу. Попроси кого-нибудь другого.
— Кого же мне еще просить, у всех работа, одна ты не работа-ешь.
— А пишет-то кто же, Лялька?
— Ну, это все-таки не от звонка до звонка, считай — свободна. Ладно, с будущими лаврами! — Лялька хлопнула трубку.
Мы стали приятельницами недавно, и нельзя сказать, что очень сблизились, так, зацепились языками на безлюдье. Правда, познакомились еще в юности. Лялька не имела никакого отношения к литературе, но считала, что тончайше в ней разбирается, и часто являлась на литературные выпивоны, крупная, эффектная, с яркой седой прядью в черных волосах. Ее приводил известный историк, пожилой Профессор, комплиментщик и женолюб. Лялька закрутила с ним еще первокурсницей и ухлопала всю молодость и зрелость на эту связь, то разрывая, то снова сходясь с обреченно женатым любовником. В один из разрывов у Ляльки от кого-то нечаянного родилась ее Олька. В прошлом году жена Профессора, всю жизнь удерживавшая его, как гульливого кота, за хвост от прыжка в форточку, внезапно скончалась. Лялька немедленно поселилась в квартире Профессора с Олькой и псом Рексом и начала было самовластно компенсировать изуродованную судьбу, ломая привычки и быт старика. Но прожили они всего месяц: Профессор скоропостижно последовал за супругой, не успев записаться с Лялькой. Она опять оказалась в своей убогой квартирке на Выборгской, с Олькой и Рексом.
Тут я и затесалась в безумненькие будни ее катастрофы. Меня мигом подмяли: должен же кто-то знать, как она часами беседует с Профессором, обязан же кто-то сопровождать ее на могилу и помогать ей яростно выдирать цветы, посаженные другими поклонницами Профессора. Не я одна, все прочие Лялькины знакомцы тоже оказались что-то ей должны, обязаны, в чем-то перед ней повинны, — возможно, в более складной жизни. Лялька быстро истратила сумму, завещанную ей Профессором на памятник и остальное могильное обустройство, и перенесла инфаркт, не тяжелый, правда.
Не остыла трубка от оскорбленного Лялькиного швырка — еще звонок, снова обычный. Раздался шкварочно брызгающий, скворчащий, смутно знакомый голос: тетя Люда Коштан.
— Ника, прости за беспокойство, лапуленька, наверное, оторвала? Уж не знаю, на каком ли-му-зи-не к тебе теперь и подъезжать, такая — что? — известность! Но у нас сегодня сороковины по Мончику, я думала, ты, — сама ты! — захочешь зайти и помянуть с нами Мончика. Одна ты из ваших и осталась, все нынче там с Мончиком отмечают.
Я и не знала, что друг отца дядя Соломон Коштан, по тети-Людиному уменьшительному Мончик, умер. Такой добряк, выпивоха, любитель вдруг среди застолья безголосо пропеть что-нибудь обрывочное, древнее, кафешантанное, вроде: «АХ, Я ХОЧУ И СОБОЛЯ МЕХА!»
— Вечная память, — выдавила я, досадуя, что это вновь не он и что зря схватила трубку: день предстоял предельно забитый, с утратой и ожиданием в поддоне, а отказ от сороковин сочтут зазнайством и пренебрежением к старым друзьям семьи. Я согласилась, пообещав приехать к десяти вечера, как только кончится банкет по поводу премьеры моей пьесы в Театре, о чем не без детского реваншизма и сообщила.
— Вот и молодчик! Мончик же тебя на руках носил! Мы всё там же — где? — на Пряжке, все еще ком-му-нал-ка, другой Мончик не выслужил, всю жизнь как трактор. Хоть Марианне с Идой кооперативы построил! А насчет Театра, вообрази, и мы по той же линии! Моя младшая, Эллочка, ты ее малявкой только и помнишь, представь, недавно устроилась ад-ми-ни-стра-то-ром в Малый зал Филармонии! Кроха была — уже знала, чего хочет, про сейчас что и говорить! Там вокруг нее все ходуном ходят, кто на цыпочках, кто на карачках, и все сплошные — кто? — знаменитости!..
Я распрощалась и стала одеваться. Ответственное дело: достойно нарядиться к премьере, празднично — к банкету, деловито-элегантно — для дневного интервью на Радио, которое собиралась дать о той же своей нынешней премьере и вдобавок присочинить к разным этим стилям некоторую скромность ради сороковин. Всем планам, пожалуй, отвечали узкая черная юбка и лоснистая, поблескивающая новой синтетикой, японская кофточка в крупных сине-зеленых цветах, зато сдержанного английского покроя. Чтобы не заниматься своими вечно не устроенными лохмами, я насунула на голову седой паричок с удобной закоченелой укладкой и удовлетворенно оглядела себя в зеркале. С давней точки зрения 9–I внешность была шик-блеск, а я привыкла всю жизнь только этой меркой и мерить, пускай с сегодняшней колокольни вид будет и не ахти, — девам-то такое и во сне не могло присниться!.. Намазалась я минимально: чуть-чуть тронула тушью ресницы да капельку подвела губы. Мой невыспанный, томный, с затаенной горечью любовного крушения облик делал меня, мне казалось, более интересной, чем любая косметика, особенно в сочетании с заграничным прикидом, желтой замшевой сумкой через плечо и высокими каблуками, каких не носили и в привилегированном 9-Ш.