Читаем Лиловые люпины полностью

Равнодушными оставались только лица отца, которому, должно быть, казалось, что он уже ступил за черту одной ногой, той, делавшей «рупь-двадцать», и Жозьки, все еще как бы со стороны наблюдавшей, насколько ей идут пронзительные цветы венка. А у Игоря сквозь его природную бледность проступила новая, опасливо-досадливая, словно он побаивался явиться «на смотрины» к давно умершему Гавриле Аверьяновичу и не понимал, зачем это нужно.

Когда я уже в своей взрослой жизни, одолеваемая романтической дурью, буду вот так же, как тетя Лёка, приводить к дедовой могиле своих поклонников, я и у них замечу эту робость и скрытую раздраженную непричастность, — что им, в самом деле, это кладбище и могила никому не нужного деда, вообще этот гробовой визит, странновато, довольно неприятно, и только. Тогда лишь я пойму, что должен был чувствовать молодой муж тети Лёки, с ней «спасибо хоть не записанный», на нашем кладбище, в чужом пиру похмелье.

Кладбище между тем становилось все скромнее и однообразнее. Пышные состязающиеся надгробия по мере удаления от церкви встречались реже, пошли стандартные лежачие плиты, крестики и раковины-цветнички, выложенные скучными серо-белыми камушками, — мы были уже не на главной, а на дедовой, Поперечной дорожке Смоленского. Памятник деда, простой невысокий обелиск серого гранита с прочерченной золотом раскрытой книгой над краткой надписью «Гаврила Аверьянович Аверьянов», казался здесь самым представительным.

— А хорошего все-таки вкуса памятник. Без липшей скромности скажем, отчетливо видно, что его ставила Академия наук, — не преминула заметить мать, и бабушка горделиво поджала нижнюю губу.

Дед мой Аверьянов, начав простым наборщиком в типографии «Печатный Двор», был на склоне лет поставлен красным директором этой типографии, а за три года до смерти переведен в директоры издательства «Академия». Этим и тогдашней его служебной машиной многие годы после его смерти козыряли они все, и даже мы с Жозькой.

Могила была сравнительно недавней (всего пятнадцать лет), с невытершимся золотом и необломанными копьями чугунной ограды. Она располагалась выше дорожки, к ней вели три каменные ступени. Мы стали внизу, созерцая; что ж, ничего не изменилось, все как всегда: плотный холмик снега, обломки веток, мусор — надо разгребать, выметать.

— Давайте, девки, — скомандовала бабушка, — пришли чуть не к ночи.

Тетя Люба и мать поднялись в ограду, достали из-за памятника специально припрятанные там огрызок просяного веника и мою еще детскую проржавелую лопатку и принялись за уборку, мешая друг другу и сердито толкаясь задами, как соседки в тесной коммунальной кухне.

Остальные вынуждены были бездействовать внизу, уж особенно я — непременно шуганули бы, недостойную. Нетерпеливые взгляды нашей замерзшей, перетаптывающейся под памятником компании, должно быть, увеличивали раздражение работающих сестер: снег и мусор яростно летели сквозь прутья ограды на соседние могилы. Наконец они кончили прибираться, спустились к нам, сняли с меня мой пестрый хомут, собрали венки-вязанки и снова поднялись с ними на могилу. Вязанки они сложили на цветник к подножию памятника, а хомут надели прямо на обелиск, симметрично развесив его хвосты вдоль надписи, и присоединились к нам. Довольная своей работой, мать отошла чуть подальше, чтобы обозреть результаты в целом, и достала из кармана очки, славившиеся тем, что были когда-то заказаны в главной городской «Оптике» на Невском, 13. Теперь у них отсутствовала одна оглобелька, замененная веревочкой, носовая перемычка, которую замещала алюминиевая проволочка, и половина левого стекла— ее ничто уже восполнить не могло. Пенсне, ранее ею носимое, давно вышло из моды, и даже жалостливо-ехидные уговоры тети Любы не заставили мать вернуться к нему. Может, оно и к лучшему: пенсне, ущемлявшее длинный лоскут кожи от переносицы до середины лба и оставлявшее после себя болезненно-красный след, придавало лицу матери выражение озлобленной, застарело оскорбленной «интеллигентности». Нелепые же останки очков делали ее лицо удивленным и растерянным, смягчая его. Как раз в ту секунду, когда она, наконец, присобачила на себе очки, вступила в дело тетя Лёка, до сих пор устало и надменно молчавшая.

— Ну, девочки, — спросила она тетю Любу и мать, — вы все там довели до ума? — Это прозвучало так, как если бы она прямо сказала: «Коли вся черная работа выполнена, наведу-ка я последний лоск, сделаю то, что вам не дано».

Она взяла у моего отца свою треугольную красную сумку и, сжав пальцами язычок молнии, с аппетитным вжигом обвела им вокруг сумки, оказавшейся не сумкой, а футляром. Тетя Лёка откинула его верх. Внутри, на чем-то глянцевитом и ярко-синем, сверкали заткнутые за кожаные ремешки никелированные грабельки, узкая изящная лопаточка, изогнутые ножницы и какой-то изысканно вытянутый флакон с пульверизатором. Гладкие, полированные древки инструментов пучком сходились в зауженной части футляра. Мы остолбенели. Тетя Лёка бережно выпростала из футляра грабельки и поднялась в ограду, оставив открытый футляр в руках Игоря.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже