Но и такую дружбу приходилось постоянно оберегать, таить от старших и сверстниц, не выставлять, не похваляться, упаси Бог: у меня уже был опыт с Таней и Лоркой. Всегдашний трепет за дружбу намного усиливался перед родсобраниями, а очередное родсобра-ние не когда-нибудь, а сегодня. Родсобрания устрашали нас более всего тем, что там обе власти, школа и дом, решали судьбы дружб в наше отсутствие, — мы не могли явиться туда и оправдаться. Училки и родители приносили нам свои приговоры уже готовенькими. Запретят или не запретят дружить? — волновались многие из нас в вечера родсобраний.
Да и не одни родсобрания разлучали нас. В принципе любой столкнувшийся с дружащими взрослый человек или одноклассница (Лорка, например) могли беспрепятственно разрушать наши дружбы.
Теперь я не думаю, что нас разлучали и вправду потому, что мы друг друга «портим и обучаем дурному» или что дружеское единение облегчает нам нарушение того или иного школьного либо общественного правила. Не потому же, в самом деле, метлой разгоняла нас с Таней и Лоркой та самая дворничиха, что мы якобы подвергались опасности, прислоняясь к трансформаторной будке и что стояли в недозволенной близости от здания милиции. И не затем, как оказалось, Лорка разбивала нас с Таней, чтобы подружиться с нею. И не оттого, действительно, разоблачали и клеймили ОДЧП, что оно буржуазно разлагало класс…
Скорее всего, от дружбы, от любви (как я узнаю впоследствии), от всякого уединенного, предпочитающего друг друга остальным, маленького сообщества исходит некий резкий запах тайного избранничества и безразличия к другим, сладостный для избравших друг друга и невыносимо отталкивающий для посторонних, вызывающий не то ревность, не то зависть, не то вовсе безымянное раздражение: как смеют? у нас же не так? пусть-ка ведут себя, как мы, как все! разъединить! разбить! очернить их друг перед другом!.. Запах любви, о котором мне еще только предстоит узнать, гораздо отвратительнее запаха дружбы, на него посторонние реагируют уже прямыми устыжающими выкриками вслед, а то и «своевременными сообщениями» родным и близким.
Не говоря уж о знакомых, даже совершенно непричастные люди, просто случайные прохожие, мне кажется, во все времена с одинаковой неприязнью чувствуют эти запахи; но в дни моей юности они как-то непостижимо быстро их улавливали, словно в любом обособлении двоих или троих им чудилось нечто подозрительное, заговорщицкое, подлежащее их спасительному вмешательству.
…До нас с Инкой долетел скрип входной двери: пришла с работы Евгения Викторовна. Я едва успела подсунуть тетрадь с романом под среднюю подушку диванчика и принять скромно-озабоченный занятиями вид, как Инкина мать появилась в комнатке. Я смертельно боялась этой еще молодой стройной красавицы с классическим овалом лица, над которым гладкие черные волосы жемчужно разделял тонюсенький ровный пробор, подчеркивавший тяжесть и строгость узла, отклонявшего ее голову назад. Евгения Викторовна работала на истфаке университета, в библиотеке. Сами слова «истфак», «университет», иногда произносимые ею обороты вроде «вчера у нас в деканате» внушали добавочную робость. Больше всего она походила на Авдотью Панаеву, портрет которой нам однажды показала Зубова в какой-то биографии Некрасова, бросив при этом очередную загадку: «тут была любовь втроем пятнадцать лет» — отгадку я буду искать очень долго. Но вместо панаевских блондов, атласа и сверкающего декольте на Евгении Викторовне было закрытое по самый подбородок недлинное платьице. В ушах ее тихохонько поблескивали крошечные золотые сережки. Ее красота казалась мне недовольной, обремененной: еще бы, серьезная работа, сложнейшая семья с клубком отношений двух сводных сестер, отчима и падчерицы, с постоянной зоркой злостью навязанной ей мужем горбушки Даши!
Евгения Викторовна взглянула на Инкин стол и мигом раскусила наши хитрости:
— Зачем эта декорация, милые девицы? Видно же, что и вставочек в чернильницу не мокали, перья сухие. Точили с самого прихода лясы на диване, так к чему эта заячья самодеятельность? Пойдем есть, душечки. Только поесть и успею. Хотела бы выгладить твои, — подчеркнула она, кивнув на Инку, — пододеяльник и простыню, да надо тащиться на родительское собрание, извольте радоваться, в твою школу, — сделала она новый подчерк, — так что вечер погиб.