Нам, кто постоянно уезжает и возвращается, садясь в самолет когда вздумается, трудно представить себе, что для советского человека слово «эмигрировать» означало тогда путешествие в один конец. Нам трудно понять смысл этого слова, резкого, как удар топора, – «навсегда». Причем я не имею в виду перебежчиков, артистов вроде Нуриева и Барышникова, которые просили политического убежища, воспользовавшись заграничными гастролями: на Западе о таких говорили «выбрал свободу», а газета «Правда» называла их «предателями Родины». Я говорю о людях, эмигрировавших легально. В семидесятых годах это стало возможно, хотя и непросто, но тот, кто подавал заявление на выезд, твердо знал: если он получит разрешение, то вернуться уже не сможет. Даже на время, на несколько дней, хотя бы для того, чтобы попрощаться с умирающей матерью. Это заставляло задуматься, а потому уехать решались немногие, на что, собственно, и рассчитывала власть, открывая эту лазейку.
Последние дни были очень мучительны. Они смеялись с приятелями, сидели на лавочке под тополями, поднимались по эскалатору на станции «Кропоткинская» и выходили на улицу, к цветочным киоскам, вдыхая запах весенней Москвы, – словом, делали то, что делали раньше тысячи раз, ни о чем не задумываясь. Но сейчас к привычным ощущениям добавлялось нечто, вызывающее оцепенение: все это было в последний раз. Малейшая частичка этого мира, такого знакомого, скоро станет для них – окончательно и бесповоротно – недосягаемой: воспоминания, перевернутая страница книги, которую уже не перечитаешь, превратятся в предмет неизлечимой и безнадежной тоски. Расстаться с привычной жизнью, променяв ее на другую, от которой ждешь многого, но почти ничего о ней не знаешь, это как смерть. А те, кто остается, если они вас не проклинают, то демонстрируют натужную радость, как верующие люди, провожающие своих близких к вратам лучшего мира. Радоваться ли тому, что там им будет лучше, чем здесь? Или плакать, потому что мы их больше не увидим? Ответа нет, поэтому все пьют. Церемония прощания зачастую выливалась в запой такой исступленный, что кандидаты на выезд выходили из беспамятства уже после отлета самолета. А другого не будет, дверь захлопнулась и больше не откроется, остается лишь выпить еще по стаканчику, не зная зачем. То ли, чтобы залить свое отчаяние, отныне безутешное, то ли, как повторяют приятели, похлопывая тебя по плечу, чтобы порадоваться столь удачному избавлению. «Здесь ведь лучше, правда? Всем вместе. Дома».
Эдуард был совершенно не сентиментален и твердо верил, что в Америке его и Елену ждет лучезарное будущее, и все же сердце его разрывалось. Я полагаю, что прощаться к родителям Елены – ее отец тоже был военный, но более высокого ранга, чем отец Эдуарда, – они ходили вдвоем; я точно знаю, что в Харьков она ездила с ним и познакомилась там не только с Вениамином и Раисой, которых потрясла смелость сына и и ужаснула перспектива его лишиться, но также и с Анной. Узнав от соседей о приезде своего бывшего сожителя, Анна сама пришла к Савенко и устроила там грандиозную истерику в духе Достоевского: валялась в ногах у соблазнительной молодой женщины, укравшей у нее молодого негодяя, целовала ей руки, обливая их слезами, бесконечно повторяла, что та красива, добра, благородна, что Господь с ангелами ее обожают, в то время как она, Анна Моисеевна – всего лишь бедная, толстая, некрасивая еврейка, недостойная обременять собою землю и целовать подол ее платья. Не желая от нее отставать, Елена, вспомнив героиню «Идиота» Настасью Филипповну, подняла несчастную с колен, горячо обняла ее и, чтобы достойно завершить сцену, сняла с руки красивый фамильный браслет и настояла, чтобы поверженная соперница взяла его на память. После чего, окончательно впав в неистовство, принялась умолять: «Молись за меня, родная душа! Обещай, что будешь за меня молиться!»
На вокзале, когда поезд тронулся, они глядели на удалявшиеся жалкие, сгорбленные фигурки родителей, махавших платками в уверенности, что больше никогда не увидят единственного сына, Эдуард вдруг подумал, что если Елена так легко отдала прекрасное украшение этой полоумной Анне, то, видимо, потому, что твердо рассчитывала на другое, еще более прекрасное. Накануне отъезда они пришли прощаться к Лиле Брик, и старая карга, конечно, дала им обещанные рекомендательные письма («Я вверяю тебе, – писала она своей бывшей сопернице, – двух чудесных детей. Позаботься о них. Стань для них доброй феей»). Однако впервые с момента их знакомства на ней не было драгоценного браслета, и она о нем не поминала.
Часть третья
1