Хорошо, что у меня их много.
Разговариваем иногда в Сети. Я почему-то с ним расслабляюсь и просто пишу необходимые слова подряд. «Не знаю, как на вашем краю Москвы, а у нас на северо-западе весна и крокусы расцветают, выламывая асфальт, – вру беззастенчиво, он не приедет проверить. – Скоро рассыплюсь на тридцать одну маленькую марту, каждая будет ростом в два дюйма и весом в полтора с лишним кило. Пустила в рот волосатого мужчину, он обжился и командует моими зубами, и я иногда спрашиваю тревожно – что? что? – а он говорит, там уже лучше, осталась одна семёрка».
Деликатно пишу ему март, потому что человеку трудно зимовать, хоть и сказано в календаре, и не нами, а тем, кто выше, «весна будет», но сердца не хватает поверить. И мужчине, который много работает, иногда нужна посторонняя безмозглая птичка на плечо, а я как раз такая. И хорошо, чтобы потом улетела, не нагадив, хотя это к деньгам. Птичьим языком говорю я с ним, и никогда – человеческим. Кажется, если только позволю себе, тут же какая-то ценная сущность отделится от меня, вытянет долгую руку и станет трогать его лицо, не разбирая, где глаза, где губы, где нос, с одинаковым вниманием; и нашепчет ещё что-нибудь такое лишнее, а этого нельзя.
Нельзя даже пальцем погладить имя в айпаде, от этого выйдет клик, и откликнется, а что мне сказать ему, кроме как «все мои марты уже спят в душных коробках из-под конфет «Комильфо», и вы, пожалуйста, спите, скоро и у вас проклюнутся крокусы, хоть вы и не знаете, что это за цветок, а это, милый друг, шафран».
Три авитаминозных настроения
Иногда сердце бывает таким цепким, что отрывается от земли вместе с кусками взлётной полосы. Сидишь, думаешь, то ли на шасси должна остаться кровь, то ли в грудной клетке асфальтовая крошка. Дождь бежит по стеклу горизонтально, сначала хвостатыми шариками, как стадо сперматозоидов, потом полосами, похожими на график. Может, он описывает всё, что происходило со мной: зубчик этот – один давний поцелуй в плечо, а вот я уснула; тут шла по берегу, набрала полные карманы камней, как Вирджиния Вульф, захотела сравнить белый песок, средиземный и североморский, но оказалось, один уже позабыла (надо же, а полагала, что он не выводится ни из кроссовок, ни из памяти). Это лезла на колокольню, боялась замёрзнуть, но чем ближе к небу, тем теплей, – жаль, на земле в это поверить невозможно. А там смеялась много, со мной бывает редко, поэтому и записалось. Вот… о, да мы выкарабкались из молока, взбили масло, оттолкнулись и уже летим в солнце, линии на стекле высыхают и жизнь исчезает вместе с ними, – если это была она.
Скоро иней ляжет, обед принесут, а потом самолёт сядет, и дождь другой страны нарисует мне следующую жизнь.
Но дождя не случилось.
Устойчивое выражение, написанное с ошибкой, оказывается, более правда, чем написанное без: «что не́ делается, всё к лучшему».
Бывает, уже почти, наверное, почти да, да – осталось только воплотить созревшее решение. А потом случается пустячок, зажигается ночник в тёмном углу, высвечивая детали, которые всегда были, просто ты о них не знал.
И тогда остаётся только пожать плечами: не сделано – и к лучшему, и хорошо.
В ванной такой свет, что в зеркале показывают драматическое лицо, и я выгляжу многозначительно, даже когда чищу зубы. Всё больше чувствую себя актрисой из немого фильма, пахнущей пижмой и киноплёнкой. Она и в бабушки не годится никому из живущих, потому что уже пятьдесят лет как померла, но люди от-чего-то тревожат ее, пишут письма, дрочат на линялые фотографии, ревнуют и даже мстят. Зачем нужно побеждать эту исцарапанную тень, что такого вы сумеете ей сказать или сделать, чтобы она допустила на лице другие чувства, кроме картинной экзальтации? Она всегда лишь распахивает глаза, соглашаясь разжимать губы только для улыбки и поцелуя.
Есть маленькая надежда, что для неё где-то существуют бесцветные киношные луга, по которым она непринужденно бегает в белом платье – с зонтиком, сумочкой, шляпкой и собачкой, умудряясь ничего не ронять и не пачкаться.
Сама она верит в некую версию реальности, в которой однажды снимет декольтированный пеньюар, чулки, сотрёт краску с век и рта, и почти сольётся с полотном экрана; сядет в некрасивую позу и станет есть с газеты жареную рыбу и картофель.
Но вероятней всего, нет для неё ни смерти, ни жирных пятен на футболке, а есть только большая коробка, устланная шелковистой бумагой. Там она хранит себя в виде бобин целлулоидной ленты и выцветших листов сценария, в виде мёртвой фарфоровой куклы, в виде пыли и сухой травы. Там она дремлет и смотрит сны о растоптанных башмаках и кухонных запахах, о синяках на бедре и об орущем младенце, о деньгах, которых вечно не хватает. Надо же, думает, – жизнь.
Цели у меня бывали разные, но в общем всё развивается примерно так:
Я Вдруг Понимаю. Всякий раз что-то новое, но укладывающееся в схему «счастье – это…».