Иногда культурное образование в ГУЛАГе принимало иные формы. Изредка заключенным показывали фильмы о Ленине, героях Коминтерна и победе над нацистами. Это была своего рода награда перевыполнившим норму на лесозаготовках и в шахтах. Но кинопроекторы часто ломались, а запасные части было трудно найти. В 1940-1950-х годах более крупные лагеря были радиофицированы, в остальных распространяли агитационные бюллетени, в которых хвастливо сообщали о достижениях и клеймили недостатки заключенных в тюрьму строителей коммунизма. Заключенные, спасаясь от высокопарных речей, находили утешение в настольных играх. Ни спортзала, ни необходимого инвентаря в Инте не было, однако, согласно постановлению правительства, спорт являлся составной частью идеологического перевоспитания. То обстоятельство, что заключенные занимаются непосильным трудом и получают крайне скудное питание, видимо, упустили из вида.
Лина попросила включить ее в состав организованного в Инте оркестра. Это был причудливый ансамбль, состоявший из певцов, музыкантов симфонического оркестра и оркестра русских народных инструментов. Часть инструментов заключенным привезли, остальные были сделаны своими руками. Лина должна была петь в новогоднем концерте, но из-за болезни вынуждена была пропустить его. Лина подробно писала о выступлениях, что свидетельствует о том, как рада она была найти хоть какую-то отдушину. Однако бодрые описания показывали, что Лина играла роль – не столько ради сыновей, сколько для цензора, читавшего письма. Лина старалась не жаловаться и больше писать о хорошем. Помимо «смешанных инструментов, – сообщает она, – есть хор, скрипки, флейты, аккордеоны, концертино, гитара, очень хороший дирижер и мужской хор, и, по всей вероятности, я буду выступать с ними»[501]
.Позже она упомянула гобой, валторну и барабаны. Лагерь был женский, и «мужской хор» состоял или из охранников, или из заключенных из соседнего мужского лагеря. Один из скрипачей был особенно востребован, поскольку умел мастерить музыкальные инструменты. «Он сделал скрипку, на ней играют в оркестре, и она неплохо звучит. Теперь он делает бас-гитару, но здесь, конечно, нет струн, поэтому вы должны прислать струны. Я понимаю, что это трудновыполнимая просьба, но это очень нужно»[502]
.Она просила сыновей прислать ноты оперных арий и песен, с которыми собиралась выступать, в том числе арии из советских оперетт, песни из новых советских фильмов, вальсы Штрауса для сопрано, арии из оперы Дворжака «Русалка», «Богемы» Пуччини и «Мадам Баттерфляй» и «Сорочинской ярмарки» Мусоргского. В свой репертуар Лина включила трогательную песню о любви – «Желание» Шопена. Героиня песни, юная девушка, мечтает стать то солнышком, то птичкой, чтобы радовать своего возлюбленного. Последняя строка имела для исполнительницы особый смысл. «Почему я не могу превратиться в птицу?» – с тоской спрашивала Лина[503]
.Хотя за прошедшие годы Лина почти потеряла голос, в Абези она пела в ансамбле, который даже отправлялся в нечто вроде «гастролей» по соседним лагерям. Когда голос пропал окончательно, Лина стала дирижировать хором «широкими жестами и широко разведенными руками»[504]
. К тому времени в лагере уже не было не то что оркестра, но даже и аккордеониста.В ноябре 1955 года она дирижировала хором на нескольких концертах в солдатском клубе. Женщины-заключенные исполняли революционные песни, солдаты аккомпанировали на медных духовых инструментах. Сидевший в лагере музыковед Давид Рабинович потихоньку передал Лине записку, в которой давал профессиональный совет. Лина дирижировала так, словно перед ней был «большой оркестр, а хором следует дирижировать скупыми жестами, держа руки перед собой»[505]
.Лина постоянно просила сыновей прислать ноты, добавив к списку песню-плач, «Я пойду по полю» из фильма «Александр Невский».
Судя по последней просьбе, вначале она не верила, что Прокофьева арестовали. Но его молчание в конечном счете заставило ее прийти к такому заключению. На самом деле его не только не арестовали, но даже ни разу не вызывали к следователю. Композитор провел последние годы жизни довольно уединенно на даче на Николиной Горе; после нескольких инсультов он мог посвящать работе не более двух часов в день. Незадолго до преждевременной кончины, в последнюю неделю жизни он признался Мире Мендельсон, что «душа болит»[506]
.