«Роланда Львовича Добрушина, – пишет Елена Викторовна Падучева, – мне показали в 1957 году на знаменитом семинаре по математической лингвистике под руководством Вяч. Вс. Иванова и В.А. Успенского. Это была счастливая пора великих ожиданий. В том числе и для лингвистов. Математика почиталась как царица наук. Казалось, что стоит только овладеть теорией вероятностей или математической логикой, и от обветшалой, неформальной традиционной лингвистики не останется и следа, а все будет точно, однозначно и научно. Добрушина привлекли к участию в семинаре как специалиста по теории информации, но он приходил, по-моему, всего один-два раза – думаю, это была не его стихия».
«Помню, наконец, – рассказывает Ревзин, – как я два семинара подряд делал свой первый доклад по математической лингвистике, как меня донимал своими дотошными вопросами маленький лысый человек, стоявший у стенки, как я даже, полностью смутившись, обратился за помощью к Владимиру Андреевичу. Тот объяснил, обратившись к спрашивающему, кажется, на “ты” (во всяком случае, как к старому знакомому). В тот же вечер я узнал, что это был А.С. Есенин-Вольпин.
И были, разумеется, лекции Владимира Андреевича, закрывающие в памяти все остальное. В этих лекциях проявилось нечто, полностью искупавшее педантизм Владимира Андреевича, – это его искренняя заинтересованность в происходящем, умение самому увлечься и увлечь других.
Владимир Андреевич излагал в своих лекциях основы арифметики, стараясь очень педантично передать все детали, опущенные в школьном курсе, чтобы дать нам почувствовать прочность всего здания. Но когда он при этом рассказывал об увлеченности пифагорейцев, о том, как они пытались скрыть факт несоизмеримости диагонали и стороны квадрата, как они убили того, кто выдал эту тайну, чувствовалась его собственная пифагорейская захваченность. Не помню, на семинаре ли, или в какой-то из личных бесед он рассказывал о потрясении, испытанном им, когда он узнал о наличии парадоксов в теории множеств, или в другой раз говорил о теореме Гёделя с тем же восхищением. … Если к этому прибавить и несомненные ораторские достоинства Владимира Андреевича, и его адвокатские замашки – то ясно, что его тогдашние лекции воспринимались как цельные произведения искусства. И была у Владимира Андреевича в то время еще одна особенность, резко выделявшая его из большинства математиков (за исключением, может быть, Колмогорова), сталкивавшихся с математической лингвистикой, но не занимавшихся ею, а именно отсутствие той благожелательной пренебрежительности, с которой, как правило, математик заговаривал с лингвистом».
«Время семинара в МГУ, – продолжает Ревзин, – окрашено личностью Вяч. Вс. Иванова не в меньшей мере, чем личностью Владимира Андреевича. Просто влияние Вяч. Вс. было тогда меньше на поверхности. Наиболее явно оно сказывалось в широте наших тогдашних интересов. В частности, благодаря Вяч. Вс. я познакомился с двумя такими выдающимися психологами, как А.Р. Лурия и И.А. Соколянский, с такими молодыми логиками, как В.К. Финн и Д.Г. Лахути».
«К сожалению, на занятиях семинара не велось никакой регистрации участников, – пишет В.А. Успенский. – Их посещали не только “математические лингвисты”, но и, скажем, такие лица, как известный ныне физик М.К. Поливанов и известная ныне переводчица Н.Л. Трауберг. Со второго заседания семинар стали регулярно посещать В.Ю. Розенцвейг и И.И. Ревзин, тогда работавшие на кафедре перевода 1-го Московского государственного педагогического института иностранных языков (МГПИИЯ, тогда еще не носившего имя Мориса Тореза) – первый заведующим, а второй старшим преподавателем этой кафедры. Тогда я и познакомился с ними. Впоследствии знакомство переросло в дружбу.