Отчего был Антон так смущен в тот приезд новым чувством? Городок, привычный с детства, как собственная одежда или даже тело, вдруг словно остыл, чужой. Да, именно как старый пиджак, может, не бог весть какой, но удобно разношенный, приспособленный складками к твоим плечам, локтям, бокам, даже вполне приличный, просто провисевший зиму на вешалке — и ставший неузнаваемым: подкладка чужеродно холодит кожу, пропотевшая и где-то прорванная, карманы оттопырены, рукава неудобны, коротковаты, и засаленный воротничок неприятен шее. У тебя другая температура и глаз постороннего, оценивающего то, что еще в прошлый приезд воспринималось вне оценок или сравнений. Пятиэтажки в центре, перерытые траншеей улицы (постоянное обещание чего-то, вечная перерытость, грязь по щиколотку). Мусор, выброшенный за зиму на улицу, еще не просохший, был какой-то не прежний: печной шлак каменноугольный, ржавье, пластмассовая, резиновая гадость изменившейся цивилизации. Незнакомый возчик коммунхоза, сменивший покойного дядю Гришу, вез на телеге ящики с бутылками, на этикетках крупное название «ВИНО» — новинка районного производства. Телега на резиновых шинах — прогресс, нет, что говорить, прогресс. И в магазине новом, блестящем, с просторными кафельными секциями, надписи зачем-то на двух языках: «МЯСО — МЕАТ». Но почему не хотелось даже поиронизировать над пустотой под этими надписями? Почему не тянуло последовать за афишей, обещавшей в парке новый аттракцион — катание на пони? Катание на пони, Боже мой! сказочная мечта детства! Но может, она лишь нам и нужна? Антон когда-то любил слушать песни из простенького репродуктора, хриплой черной тарелки; за бодрыми голосами представлялись ему юноши и девушки в белых спортивных костюмах, на ветру, среди знамен красочного парада; потом он впервые увидел телевизор и на экране — хор, певший знакомую песню, лысых толстых мужчин и некрасивых дам с двойными подбородками; из-за этого разочарования, наверно, он до сих пор не завел себе телевизора, хотя все собирался. Вот тоже: теперь в Нечайске над всеми крышами торчали крестовины и штыри, воткнутые в эфир, чтобы каждый был подключен к измерениям общей жизни и не чувствовал себя сиротой — тебе просто этого не дано. Тебе еще хотелось видеть Нечайск в дымке детского, юношеского простодушия, когда родители так успешно ограждали в общем-то домашнего, воспитанного мальчика от слишком ранящих впечатлений. После десятого класса Антон наезжал сюда разве что на каникулы, а потом в отпуск, уже вооружась легкой, усмешливой и удобной философией Симеона Кондратьевича. Вдруг почему-то перестал ощущать смысл и удовольствие этой возни в домах за палисадниками, в сарайчиках и огородах, от которых далеко несет весенней поливкой, в приозерных дворах, где смолят лодки для рыбной ловли, хотя после двух зимних заморов в озере выжили, говорят, одни ерши, жизни, где с утра идут на крахмальный завод, в контору или на стройку, мимо стенда с показателями сдачи молока по району, мимо афишки о сессии выездного суда над бульдозеристом Хреновым (который в пьяном виде вздумал косить своим бульдозером, как траву, телеграфные столбы вдоль дороги), а вечером — да, впрочем, и с утра тоже и в обеденный перерыв — с шумком умиления и мудрости в доброжелательной голове подолгу держат друг друга за пуговицы: «Ты человек и я человек, правильно?» Правильно, а ты эту мудрость утерял, потому что пить теперь опасаешься из-за здоровья, а новой не обрел. Чужая слюна, и нет любовного единства с миром, вот и все.