И матери нечего было возразить. И она бы уступила, потому что на дне корзинки лежала еще одна бутылка. А характер у Нины Андреевны хоть и вспыльчивый, но покладистый. Однако тут проявила себя Любаша. Слова не сказала: только в улыбке блеснула зубами… И шофер начал грузить в машину вещи — плетеную корзинку с продуктами, коричневый чемодан с потертыми углами, узел постельного белья. Потом все они — Степка, мать, Любаша — забрались в кузов. Любаше помог шофер, подхватив ее за обветренные икры и даже немного выше. И она еще поблагодарила его…
Степка залез сам. Несмотря на свои двенадцать лет, он никогда раньше не ездил в кузове грузовика. И потому не знал, сумеет ли забраться туда без посторонней помощи. А он хотел делать все так, как делают совсем взрослые парни.
Помешкав, Степка поставил левую ногу на шину, схватился руками за край борта, подтянулся, дрыгая правой ногой в поисках опоры, и, собрав с борта всю грязь, перевалился на желтые ящики из толстых досок. Ящики зажимались блестящими металлическими уголками, точно такими, какие были на сундучке у их соседки, кругленькой женщины, которую все дети на улице знали под именем тети Ляли. Она давала уроки музыки и хранила в том сундучке истрепанные, пожухлые нотные тетради.
Мать скорбно посмотрела на некогда белую, а теперь ставшую землистой рубашку сына и лишь вздохнула.
Шофер засмеялся:
— Белое демаскирует!
Нина Андреевна жалобно спросила:
— Неужели и дорогу бомбят?
— Думаете, только ваш Туапсе стоит обгорелый, как дедушка?..
Шофер захлопнул дверцу кабинки, потом вновь открыл, перегнулся, вытянув шею, крикнул:
— Полегче, там в ящиках патроны!
Крышка одного ящика была сорвана. И лежала точно кепка, надетая набекрень. Под ней тускло поблескивали длинные цинковые коробки.
Нина Андреевна опасливо жалась к борту. Когда машину подбрасывало на выбоинах, ящика шевелились, словно живые.
За месяц Степка и Любаша немного привыкли к страху, как летом привыкают к жаре. Это вовсе не означало, что они стали смелее, — просто опытнее. Они больше не цепенели при звуке сирены, удручающе пронзительном вое, от которого даже у собаки Талки, беспородной дворняжки, леденел взгляд и дыбом поднималась шерсть.
В тот август и днем, и ночью, и вечером, и утром не унимались зенитки, визжали, рвались бомбы. И хлопья пыли летели над городом, как тополиный пух.
Двенадцать лет Степке исполнилось двадцатого июля, и в тот день по карточкам впервые выдали вместо хлеба кукурузу. Мать и Любаша тупо смотрели на желтые, на белые зерна. А он смеялся. Он никогда не пробовал кукурузных лепешек. И вообще ел кукурузу только молодую, отваренную в початках. Поэтому думал, что кукурузные лепешки такие же вкусные, как и молодая кукуруза.
Но мать знала, что это совсем не так. А Любаша, может, и не знала, но догадывалась. Для восемнадцатилетней девушки она обладала удивительной способностью догадываться обо всем на свете.
Кукуруза оказалась прошлогодней: сухой и прогорклой. Они еще не обзавелись тогда машинкой для помола. И Степка вызвался сбегать попросить машинку — нехитрое сооружение из доски, граненого стержня и чугунного стакана с ребрами из толстой проволоки — у бабки Кочанихи. Но мать боялась отпускать его от себя. Хотя бабка Кочаниха жила близко: через три дома, напротив.
Любаша предложила вначале отварить кукурузу, затем пропустить через мясорубку.
Мать испекла пышный чурек, желтый, будто омлет. Когда его вынули из духовки, он был сладковатым на вкус и вполне съедобным. Но потом чурек остыл и сделался сыпучим, как песок.
Это было в июле…
А сейчас август. И они — в кузове машины, стоящей у обочины Майкопского шоссе.
— Беженцы… — с глупой усмешкой повторил боец. — От кого же они бегут? К фрицу в лапы? — Довольный остроумием, оскалил желтые, прокуренные зубы. — Слезай! По одному…
— Да что ж ты, родной!.. Да мы же… Да как же?.. — запричитала мать.
— «Да мы…» — передразнил часовой. — Да вы… Доверие у меня к вам не поступает. Слезай!
— Закрой пасть, — миролюбиво сказал ему шофер. — Обстоятельства вначале выясни… По личному приказу Семена Михайловича везу… С «эмки» они пересели. Передний мост у нее за переездом полетел…
Водитель был отличным выдумщиком, но боец не понял его. Возможно, от усталости, возможно, от природной несообразительности.
— Что ты мне лясы точишь? Какой Семен Михайлович?
— Буденный…[1]
Часового словно током ударило. Подскочил, приосанился. С посерьезневшим лицом спросил:
— Приказ есть?
— Есть.
— Покажи.
— Устный… Или ты думаешь, что Буденный по каждому пустяку обязан письменные распоряжения отдавать? Или у него других забот нет?
— Забот много. Курнуть не найдется?
— Для хорошего человека самосад всегда есть.
Закуривая, боец сказал:
— Сводку Совинформбюро не слыхал? Что там про наше направление, про туапсинское, сказано?
— Ничего. Про бои в районе Моздока и Сталинграда сообщают. А на остальных участках существенных изменений не произошло.
— Непохоже… Цельную ночь раненых везли.