– Очень просто. Когда я в университете учился, в нашей группе один парень был, Эдик, Эдуард Иванович, с долгим еврейским носом, но «Иванович», поскольку отец – русский, кажется, погиб на фронте. Эдик курьером в «Новом мире» работал. Так вот, он нас в редакцию заводил поздно вечером, доставал из сейфа рукописи и кое-что мы коллективно читали, иногда до полночи. Рукописи на гулаговскую тему. Запомнил рассказ Ерашова, был такой калининградский писатель, «Комкор Пронин» назывался. Главного героя арестовывают и расстреливают. Заканчивался рассказ так: «И в этот момент у комкора Пронина родился сын…» Таких рукописей в портфеле редакционном уйма была. Твардовский не давал им ход, ждал чего-то особенного, из ряда вон выходящего. И дождался. Кстати, про Солженицына Эдик нам ни слова, ни полслова, а рукопись «Одного дня» уже лежала в сейфе… «Колымские рассказы» ни в чем не уступали, Шаламов по таланту выше, мне кажется, но… Солженицын хитрее. Надо было додуматься описать один
– Хочешь сказать – он свою вещь
– Именно так. Изъял наиболее острые места, через цензуру заведомо не проханже. И ничего в этом зазорного нет – напротив…
– Откуда известно про изъятие?
– Не секрет. Писали потом об этом.
– Хитрость, говорите… – Вадим меланхолически бросил в рот соленые орешки, слегка головой покачал и губами неопределенное движение сделал, вроде как засомневался. – Сдается мне, не в хитрости, как ее обычно понимают, дело. Я часто о судьбе его задумывался, о фатуме, выпавшем жребии. Желающего судьба ведет, нежелающего – тащит. Его судьба вела. Вы меня сейчас начнете в конспирологии уличать, но я вам, братцы, вот что скажу: он заранее тернистый путь избрал, определил величие замысла, как иногда говорят. Что имею в виду? Вот слушайте. Пишет с фронта старому другу про Пахана, то есть, про Сталина, кроет его на чем свет стоит, намекает на желание создать после войны организацию для восстановления ленинских норм… Верил тогда в нормы эти… Знает, что письма перлюстрируют, что попадет оно в руки смершевцев – и отчаянно идет на это. К стенке за такие письма поставить могли запросто, а ему восемь лет отмерили – детский срок по тому времени. Зачем, спрашивается, рисковал по-глупому? О друге, которого подставил, вообще умолчу. А потому подвел себя под арест, что в душе примерял судьбу великого писателя и захотел быть там, где народ сидел, – в лагере. Сам потом жене говорил, что арест считает благом, без этого не стал бы тем, кем страстно хотел быть. Идем дальше. Мог попасть, как тот же Шаламов, на Колыму и кончился бы там, а попал вначале на стройку домов в Москве, потом в шарашку и только треть срока – на общих работах в лагере, где до бригадира дорос. Далее. Заболел раком и чудодейственно выжил без последствий. Лубянцы его ядом травили – любой бы загнулся, он опять выжил. Решается в верхах, сажать его и отправить в Верхоянск на верную гибель или выслать из страны, Андропов убеждает, что высылка лучше посадки: на Западе он быстро сдуется. И, сам того не желая, спасает его. Ну, разве не перст Божий?! Однажды написал Исаич, что каждый человек должен разгадать шифр небес о себе. Он – разгадал.
– Ты к тому клонишь, что он – убежденный фаталист, верит в божий промысел относительно себя? – Роберт произнес с нажимом, многозначительно.
– Да, именно так. Отсюда и хитрость, как утверждает Даня. А, по-моему, стремление любой ценой осуществить предначертанное судьбой, фатумом. Он смел и упрям, невероятно упорен в осуществлении задуманного, сметает все препятствия. Надо обхитрить Никиту и цензуру – он еще десять эпизодов доблестного труда на лагерной стройке придумает или нечто подобное, лишь бы брешь запретов пробить и выйти к читателям.