И снова главный по грудям парня. Так и забили до смерти. Он на веревке-то и повис. А немцы ту кувалду кинули, достали новую из ящика – и к девке, которая со мной рядом, к березе притянутая. Та ревет бессловесно, дрожит вся. Они ей пинжак плюшевый расстегнули, фуфайку разрезали ножом, исподнее разорвали. Гляжу – у нее крестик на шее. Мне тоже бабушка повесила, да в школе Нина Сергевна сняла. Вы, говорит, пионеры, а Бога нет. Так что предрассудки религиозные будем с корнем вырывать. И у всех, кого крестики были, сорвала их и в лопухи выбросила. А бабушка говорила: безбожники никогда сами не помирают. Вот и правда, думаю.
И главный немец опять кувалду эту нежелезную взял, размахнулся и девке по груди – хрясь! Аж косточки хрустнули. Отступил, гад, а другой с этой трубочкой – приставил и слушает. Слушает, как девка кончается. А та уж после первого удара без чувства на веревках повисла, голова заболталась. Тогда третий немец ей голову поднял, придержал, чтоб не мешала по грудям садить. И снова хрясь! хрясь! хрясь! Забили так, что кровь мне на щеку брызнула.
Вот гады проклятые.
И потом – другую девку забили. Ей, как и мне, годков пятнадцать, наверно, было. И росту такого же, как я. А груди большие уже, не то что у меня. Били ее, били, пока носом кровь не хлынула. Рот-то у нее завязан был.
Осталась я.
Они как грудастую девку забили – кувалду бросили. Сигареты достали, встали в кружок и закурили, чтоб отдохнуть. И разговаривали промеж себя. А главный был недоволен. Молчал. Потом головой покачал и сказал:
– Шон видер таубэ нус…
И остальные немцы закивали.
А я стою, вижу, как они курят. И думаю – вот сейчас, вот сейчас. Докурят эти гады – и все. И так прямо на душе стало не то чтоб страшно или тоска взяла. А как-то все ясно, как на небе, когда облаков нет. Словно во сне. Будто и не жила я вовсе. А все приснилось: и маманя, и деревня, и война. И немцы эти.
Докурили они, окурки побросали. Обступили меня.
Ватник расстегнули, фуфайку, что бабуля из козьей шерсти связала, – раз ножом. Раздвинули. А у меня под фуфайкой – платье зеленое. Отец в Ломпади в райторге купил. Они и платье ножом разрезали. И исподнюю немецкую, что мне в лагере дали. Немец так концы порезанные платья да фуфайки закатал, чтоб грудь голая была, затолкал их под веревки.
А главный взял кувалду, глянул на меня. Пробормотал что-то. И кувалду другому немцу протянул. А сам фуражку свою с черепом снял, передал немцу сзади. И справа от меня встал.
А немец размахнулся, ухнул, как дрова рубят, да как мне даст в самую грудину! У меня аж искры из глаз. Дух захватило.
А главный вдруг на колени передо мной опустился и приложил свое ухо к моей груди.
Ухо у него холодное. А щека теплая. И голова-то совсем-совсем рядом, белобрысая, гладкая такая, словно постным маслом намазана. А волосы-то один к одному лежат. И духами воняет.
И я сверху-то смотрю на его голову, и смотрю, смотрю, смотрю. Как во сне. Помираю ведь, а так спокойно. Даже реветь перестала.
А он немцу с кувалдой:
– Нох айнмаль, Вилли!
И Вилли этот опять-ух!
Главный прижался ухом, послушал:
– Нох айнмаль!
Ух! Как дал, и от кувалды этой куски полетели. И поняла я, что она ледяная.
И поплыло у меня все перед глазами.
А главный опять прижался. У него уж и ухо все в крови моей. И вдруг крикнул:
– Йа! Йа! Херр Лаубэ, зофорт!
И немец с трубкой дохтурской – ко мне. И трубку эту мне в грудь упер, послушал. И забормотал что-то, рожу корчит кислую.
А главный оттолкнул его:
– Нох айнмаль!
И еще раз меня вдарили. И я словно засыпать стала: губы будто свинцом налились, и рот весь как-то онемел и тяжелый такой стал, чужой какой-то, шершавый. Как печка. И будто я совсем-совсем легкая, как облак. А в груди у меня только сердце и осталось и ничего другого нет. Совсем ничего – ни живота, ни дыхала, ни глотки. И это сердце будто
Никогда со мной еще такого не было.
Застыла я и не дышу.
А этот с трубкой опять слушать меня стал. И говорит громко:
– Хра. Хра. Храм!
И голос у него такой противный, хриплый какой-то.
А главный трубку у него вырвал, сам приложил мне к груди:
– Храм! Генау! Храм!
И весь от радости затрясся:
– Хершафтен, Храм! Храм! Зи ист Храм! Хёрэн зи! Хёрэн зи!