Лебедкин был привлекателен. Коренастый и смелый, с смуглым выразительным лицом и с мрачным огнем в глазах – он напоминал одну из тех восторженных фигур, которыми переполнена известная картина Густава Дорэ «La Marseillaise»[5]. Говорил он хорошо, хотя, может быть, и чересчур страстно, и во всяком случае совершенно не в том роде, в котором отличался Карамышев. Очевидно, когда говорил – Лебедкин не думал о форме речи, она выливалась у него бурной и отчасти беспорядочной импровизацией. Инне Юрьевне ни страстность эта, ни это несколько вульгарное красноречие явно не нравились. Несмотря на бездну такта, имевшегося в ее распоряжении, она частенько-таки морщилась и с плохо скрываемою досадою от времени до времени перебивала Лебедкина и даже иногда пожимала плечами.
Зато Марк Николаевич был в полном восхищении… С каким-то судорожным наслаждением сосал он сигару свою и все смотрел в глаза Лебедкину, все поддакивал ему, очевидно ровно ничего не понимая из его речей. Люба же Люба была вся внимание. То грустное выражение, которое так еще недавно я заметил на ее лице, теперь уступило место иному, если и не счастливому, то во всяком случае радостному. Казалось, то, что проповедовал Лебедкин, как нельзя более совпадало с собственными ее думами, и теперь она радуется, слушая, как думы эти – смутные и почти инстинктивные, – так хорошо, так неотразимо убедительно формулируются. Она не говорила ничего; она сидела молча, но все существо ее, как бы до последнего нерва, было проникнуто и сочувствием и уважением к Лебедкину… А он… О, он по-прежнему был сдержан с ней и вежлив, и даже почти игнорировал ее, – хотя все, что говорил с таким жаром, говорил несомненно только для нее… Это прорывалось наружу до наивности ясно. И особенно желчные нападки на Ирину (в «Дыме») и струнка личного раздражения, заметно звучавшая в его страстных филиппиках{35} против «аристократии», и какая-то странная мятежность духа при взгляде на Любу, – все изобличало Лебедкина. А Люба ничего не замечала. Все уколы и уязвления Лебедкина не касались ее. С какою-то веселой сосредоточенностью она за одним следила – за развитием лебедкинской мысли; одному жадно внимала – тем фактам, которые Лебедкин так искусно, так выразительно группировал; одним упивалась – теми выводами, которые вытекали из этих фактов… И вся озаренная какой-то детской улыбкою удовольствия, кивала своей грациозной головкой, когда эти выводы казались ей особенно удачными, особенно неотразимыми.
Но вскоре вмешалась в разговор и она…
Дело в том, что Инна Юрьевна, тщетно перебирая аргументы против Лебедкина, – аргументы и потому еще не имевшие успеха, что Лебедкин не слыхал их, невежливо заглушая нежный голосок Инны Юрьевны своим громогласием, – выбрала, наконец, удачный момент и воскликнула:
– Вот вам аристократ: Сергий Львович Карамышев!.. Богач, камер-юнкер, дядя министр, а посмотрите на него: живет в деревне, строит больницы, основывает приюты, заводит школы!.. Ну-ка, укажите мне на ваших демократов… Что они выстроили? Что они основали? Где воздвигли школы и приюты?.. Отвечайте мне, молодой человек.
При упоминовении Сергия Львовича с Лебедкиным сотворилось нечто странное. Злобно сощурив глаза и язвительно искривив губы свои, он, позабыв всякие приличия, вскочил со стула и комически расшаркался перед Инной Юрьевной.
– О, что касается господина Карамышева, я умолкаю, сударыня! иронически воскликнул он. – Я благоговею перед сим воплощением всяческих приличий… Я умолкаю… Я тем более умолкаю, что чувствую, чем движетесь вы, восхваляя господина Карамышева… Я уважаю родственные чувства, Инна Юрьевна!
И сел, тяжело переводя дыхание.
Но Инна Юрьевна на этот раз не осталась в долгу.
– Да? – протянула она, с пренебрежением окидывая взглядом Лебедкина, начиная с косматой головы его и кончая ногами в высоких сапогах. – Вы слышали, конечно… Я очень счастлива, но не потому «восхваляю» Сергия Львовича… А вы правы: он очень приличен, и несомненно принадлежит к порядочному обществу… Но что делать! ему дали воспитание…. – И она вздохнула сострадательно.
Лебедкин как нельзя более почувствовал жало… Весь бледный и с хрипотой в голосе, он уже было начал: «Конечно, я не имею чести принадлежать к приличным людям»… И творец знает, чем бы все это кончилось, как вдруг, к общему удивлению, пылко и горячо заступилась за него Люба.
– Ах, maman, не говори о Карамышеве! – начала она, нервно хмуря свои тонкие брови и выпрямляясь в своем кресле. – Он очень образованный, очень богатый и даже, может быть, очень хороший человек, но уж совсем, совсем не общественный человек!.. Милая мама, – он ведь страшный эгоист… Разве он что-нибудь ставит выше своего-то спокойствия? Ах, не умею я тебе это объяснить, но он большой, о, большой эгоист!.. И все они такие… И ты не сердись, мама… Федя действительно очень кричит, но ты прости ему – он прав… Он ужасно, ужасно прав, мама… И знаешь, я сама всегда так думала… Ты сердишься?… Милая, милая мама, как мне жаль тебя!.. Но он прав, он прав….