— Сватья дорогая, — заговорила мать, усадив Алену. — Передай спасибо за предложенье, но только я так считаю, что нашей лебедушке рано еще улетать из материнского да отцовского гнезда.
Алена начала всякие сказки-присказки сказывать: что, мол, лебедушки на воле гуляли, без отца с матерью обо всем договорились.
Мать в лице переменилась. Если б не Алена, а другая сваха пришла, она бы ее взашей из избы вытолкала.
— Не отдам! — говорит мать. — Сама семнадцати лет за Василия выскочила, жизнь свою молодую сгубила, и чтоб дочь… И не приходи боле! От ворот да поворот.
— А может, все-таки Маньку спросим — как она? — предлагает Алена.
Мать открывает дверь в сенцы.
— Манька!
Входит Манька. Она уже успокоилась немного, стоит у притолоки, перебирает рукой конец платка.
— Вот сватать тебя пришли. Знаешь хоть за кого?
— Знаю.
— Я отказала, — говорит мать. — Молода еще. Подождать бы годик-другой…
— Вона! — недовольно отзывается Манька. — Чего ждать-то? Можа, я лучше Павла и не найду.
— Лады! — бросает бабка Алена и кладет свой узелок на стол…
И пошло, и завертелось свадебное колесо: сговор, зарученье, большой пропой, девичник, венчанье и, наконец, свадьба. На свадьбе по обычаю каждому сородичу заранее отводится определенная роль. Как в спектакле. Я знал, что мне поручено сундук продавать. Это когда к жениху невесту насовсем поведут, то следом за молодыми везут и невестино приданое, сложенное в сундук.
У нас и сундука-то лишнего не было — не готовилась мать. Пришлось заказывать пожарным порядком. Делал его дядя Ефрем, Костин отец. Делал наспех. Клея у дяди Ефрема не оказалось, так он построгал, пригнал в шпунт, сколотил кое-как крышку — и готов сундук. Был он неуклюж, но превелик. Все приданое в него уместилось: и матрац, и подушки, и подстилки тряпичные, и холсты самотканые.
Когда Павел Миронович в сопровождении дружек повел Марью к себе, и мы с дедом на повозке следом поехали. Селом ехали, дед лошадью правил. А как свернули к дому Зуйковых, дед усадил меня на сундук, вожжи мне отдал и говорит:
— Подкатывай, Андрюха, только смотри не продешеви! — и картуз свой мне в руки сует. — Пусть червонцы в картуз кидают!
Подъехал я к Зуйкову дому. В одной руке вожжи, в другой — дедов картуз. У самой мазанки встречают меня дружки. А в дружках у Павла Мироновича были Степан, брат его, и Беднов Петр, Ивана Беднова старший брат, здоровенный детина, — в войну погиб, на мине подорвался.
Вышли дружки мне навстречу — и так, и этак стали уговаривать, чтобы я им сундук отдал. И конфет предлагают, и браги. А я все «нет» кричу и все протягиваю им дедов картуз. Подставляю картуз и ору: «Нет! Дешево!» Тогда Петро как сыпанет мне в картуз медяков, а сам: «Понесли!»— командует Степану. И, не дав мне опомниться, дружки подхватили сундук на руки, вместе со мной понесли его к мазанке.
— Продешевил, паршивец! — Дед взял у меня из рук картуз да подзатыльник мне сгоряча: наперед несговорчивее будешь!
Бабы засмеялись. Я спрыгнул с сундука на землю и побежал к дому жениха. Показался мне этот дом чужим, мрачным. Низенькая, с крохотными оконцами избушка жалась к большому каменному дому Бедновых. У нас хоть ракиты перед избой, а тут ни деревца, ни сарайчика…
— Только ты, Андрей, — прервала мои воспоминания Марья, — не кори Нюшку-то! Подумает еще, что я подговорила. Ты Виктора посовести. Его скорее словами-то проймешь…
Мы свернули с дороги к дому. С переулка, от Бедновых, слышался стук. Марья первой поднялась на крыльцо. Крыльцо, выходившее на улицу, стояло высоко. И сам дом стоял высоко.
Дом у сестры был новый. Та низенькая хатенка, куда ее привели, сгорела на вторую весну после свадьбы. Тогда же они слепили себе крохотную мазанку, и в ней, в той мазанке, прошла по сути вся жизнь Марьи. В ней родились и выросли дети, в ней и свадьбы справляли. Наконец-то под старость лет поднатужились, поставили новый просторный дом, так — на тебе! — от сына родного житья нет.
Следом за Марьей я поднялся по ступенькам на крыльцо. В сенцах Марья снова заплакала было, но я прикрикнул на нее:
— Хватит!
Она вытерла глаза концом полушалка, и мы вошли в дом.
Первым я увидел Павла Мироновича. Он сидел в углу, прислонившись спиной к печке и, хотя в доме было не так уж холодно, Павел Миронович снарядился, будто собрался в Антарктиду. На нем был полушубок казенный, черной дубки, валенки, уши шапки опущены и завязаны на подбородке.
Я поздоровался.
На печи заохала, запричитала бабка Степанида, мать Павла Мироновича:
— Ох, Андрей Васильч… Бяда-то у нас какая…
Зятек кивнул мне головой, приветствуя, но с места не двинулся. Весь вид его будто говорил: «Посмотрите, люди добрые, как мне холодно! Мне холодно, а я терплю…» Он был немного артист, этот Павел Миронович, да к тому же, что называется, навеселе. Я понял это, как только взглянул на него.
— Что тут у вас стряслось? — поинтересовался я.
— Вот полюбуйтесь, Андрей Васильч, на своего ученика!
Павел Миронович встал, отдернул ситцевую занавеску, разделяющую дом на две половины.