И вот эти темы стали не симфонической музыкой, но аккомпанементом дивному обману зрения, или, если вам так больше нравится, шедевру сценической магии.
На репетициях кое-кто из певцов роптал, что эта — возможно, лучшая — часть оперы не использует их голоса. Натком Прибах даже назвал музыку «молчаливой», а Ганс Хольцкнехт сказал какую-то колкость про пантомиму. Но представление стало истинным шедевром.
Зрители сидели тихо, как мышки, до самого конца этой сцены — и потому, что клака Ерко потихонечку приучала их не хлопать без подсказки, и потому, что действие и музыка зачаровали их. Когда королева и особые рыцари из ее свиты, носители белых щитов, тихо сошли со сцены туда, где Гвен высвободила особое пространство для всей процессии — королевы, ее коня, рыцарей и дам, то есть немалой толпы, которая тем не менее должна была двигаться без задержек, — зрители разразились трехминутной несмолкающей овацией. Три минуты — это долго для яростных аплодисментов; когда первая минута прошла, Ерко пустил в ход своих людей во всех уголках зала, и их крики «браво!» были так заразительны, что к ним присоединились и посторонние зрители. Но так как эти последние не обучались в европейских оперных театрах, им было не тягаться с профессионалами.
Кажется, кто-то закричал: «Браво, Гофман!»? Да, действительно; это был Даркур.
Гунилла, не привыкшая отвечать на восторги зрителей иначе как ледяным кивком, кланялась и кланялась. Ведь она была великим художником, а подобное признание публики сладостно артисту.
— Ну мы им показали! — крикнул Холлиер на ухо Даркуру. — Теперь они от нас никуда не денутся!
«Мы? — подумал Даркур, хлопая до боли в ладонях. — Кто это „мы“? Ты-то тут при чем?» Музыку создали Гофман и Шнак, и она прекрасна. Но магия принадлежит Геранту Пауэллу, а еще — Далси и Уолдо, которых он зажег и вдохновил своим чувством театра.
И Гофману. Даркур возвысил голос в честь Гофмана.
Не только Гофмана-композитора, который, может быть, уступал Шнак как музыкант. Но Гофмана, который жил и умер в эпоху, когда романтизм процветал во всех искусствах. В честь истинного духа Гофмана. Именно Гофман был тем «маленьким человечком», которого разбудил Фонд Корниша и иже с ним.
Второй акт шел своим чередом. Сцена у пещеры Мерлина, в которой колдунья Моргана обманом заставляет старика проговориться: Артура уничтожит лишь человек, рожденный в мае. Моргана торжествует, ибо в мае родился ее сын, который приходится сыном также и Артуру, — плод кровосмешения, хотя Артур этого не знает. Роковые слова Морганы:
И ответ Мордреда:
Соблазнение Гвиневры Ланселотом. Его признание в любви и ее горестный крик:
Влюбленным Гвиневре и Ланселоту открывается, что дева Элейна, соблазненная Ланселотом под действием чар Морганы, должна умереть от любви, но умереть с радостью:
Ланселот осознает всю глубину предательства, скрытую в его любви, и с горечью принимает неумолимую судьбу:
Опера уже полностью захватила зрителей, от которых никто не ожидал восприимчивости к романтике артуровских легенд. Оживленный гул разговоров в антракте радовал сердце.
Но Даркура что-то беспокоило. Он вышел в фойе и поймал Пенни:
— Ты не поменяешься местами с Клемом на третий акт? Мне хочется, чтобы ты хоть часть вечера посидела рядом со мной.
— Красиво говоришь, но я знаю, что у тебя на уме. Я успела пообщаться с Клемом. Уж не знаю, чем он себя полил, но он явно перестарался. Я чуть не задохнулась. Представляю, каково было тебе. «Мирровый пучок — возлюбленный мой у меня, всю ночь у грудей моих пребывает».[131] Но я тебя спасу. С радостью. А у нас неплохо вышло, ты не находишь?
«Опять „мы“. Ты-то что сделала? — подумал Даркур. — Несколько часов ныла и критиковала мою работу, и больше ничего».