Та жизнь в непроглядной бедности и грязи, какую помнил до сих пор и каково жил сам, не могла, считал он, напитать его стихи тем высоким и светлым, что только и должно было быть (как понимал он тогда) теперь в поэзии и вообще в нашей литературе. Он должен был, в противовес всему надоевшему повседневному, обыденному, чем живут все обычные люди, воспеть некую высокую, чистую и содержательную жизнь людей... каких-то совсем иных. Таких же, как и все, но все-таки в чем-то самом главном каких-то и не таких: лучше, и выше, и содержательнее. И что сам он не видел их, таких вот особых, вокруг себя, — его это пока не смущало. Он знал о них из книг и газет, о них говорили по радио, их таких показывали в кино, — и, конечно же, в скором времени, и где-то там, на великих стройках или на целине, он и сам обязательно встретится с ними.
Да, он помнит, это было в тот самый осенний день 55-го года, только не днем, а уже вечером. Они, трое квартирантов, пришли из училища и были дома. Вася (его будущий напарник по совхозу) и Николай играли бог уж знает какую по счету партию в шахматы, а он, в закутке за дверью, рядом с плитой, полулежал на своей койке над этой вот толстой тетрадкой на девяносто восемь листов и обдумывал будущую поэму. Ему хотелось писать ее тогда же, тотчас же, в те же минуты, но — было трудно, было до обидного трудно, потому что ему не о чем еще было пока писать: пока еще он не знал той жизни и таких людей, каких должен был отобразить и воспеть в поэме; а придумывать, чего не видел сам в жизни, он и не умел и не хотел.
И тогда, — чтоб все-таки что-то делать, чтобы что-то уже сделать, оставить в этой тетради, — он достал из-под подушки том сочинений Горького (в ту осень он увлеченно читал статьи о литературном труде), нашел отмеченное место и раскрыл тетрадь на первой странице. Там, с необходимым отступлением от верха, четкими крупными буквами уже была написана цитата из одной современной книжки о литературе:
Он выписал ее несколько дней назад до этого, выписал, чтобы была она всегда перед глазами, когда он будет раскрывать эту тетрадь: вот таким должен быть и его герой — герой его будущей поэмы. Теперь же он хотел написать тут, тоже в напутствие себе, еще одну цитату, теперь уже из Горького. Взял ручку, устроился поудобнее, положил тетрадь на подушку и, лежа на животе, крупно и четко вывел:
Полюбовавшись, как красиво он написал эти понравившиеся ему слова, он стал еще раз, как и накануне, когда только впервые прочитал эту статью, думать над их смыслом и соотносить со своей будущей поэмой. Его, Максима Русого, только-только пробующего писать, радовало, что в литературе есть место всякой правде: значит, и он, Максим Русый, если такое с ним действительно случится и он станет поэтом или вообще там писателем, будет писать всю правду и только правду, какую знает и какую предстоит еще узнать. Правильным было и то, что в литературе есть место всякому голосу — если это искренний голос: он, Максим Русый, запомнит это и, конечно же, будет всегда писать только искренне все. И он, Максим Русый, тоже поведает людям и о неустройстве жизни, и о страданиях человеческих, и о том, что надо, конечно, человека уважать...
О неустройстве жизни, — прикидывал он, — и о страданиях человеческих он расскажет в первой части поэмы, или, наверное, это лучше будет, в отступлениях, где будет дано трудное военное детство его героя. Во всех остальных частях он покажет, как герой его идет на самый передний край трудового фронта, в борьбе с трудностями мужает и постепенно становится таким, как в первой цитате.
А как раз сейчас именно таким передним краем, таким трудовым фронтом и была целина. И в тот же вечер осенью 1955 года он и решил для себя окончательно: весной, по окончании училища, будет проситься на целину.