До этого Адам видел великого князя всего только раз — в самый день приезда, во время гуляния в Екатерингофе, где Александр и его брат Константин со своими свитами несколько раз прошлись взад-вперед по аллее. Тогда ему были ненавистны все русские, и для великих князей он исключения не делал, но теперь, когда прошло несколько недель и Чарторыйский, лучше узнав обитателей Петербурга, был вынужден признать, что и среди них встречаются умные молодые люди и любезные дамы, Александр показался ему милым и добрым, а его юная жена — невероятно изящной и очаровательной. Несмотря на любезные улыбки, расточаемые собеседникам, и непринужденный разговор, от Адама не укрылась грусть, наполнявшая собой голубые колодцы глаз великого князя. Всезнающий Иван Барятинский, составлявший вместе с двумя молодыми Голицыными ареопаг петербургских салонов, пояснил Чарторыйскому, что Александр грустит об отъезде своего учителя и друга Фредерика-Сезара Лагарпа. Официально было объявлено, что восемнадцатилетний великий князь более не нуждается в уроках, однако истинная причина крылась в другом. Пользуясь своим правом назначать наследника, императрица намеревалась передать венец Александру в обход его отца, но прежде следовало заручиться его согласием. Единственным человеком, способным склонить старшего внука государыни к принятию своей царственной участи, был его наставник-швейцарец, который, однако, притворился, будто не понял намеков императрицы, хотя и угадал, к чему она клонит. Ей стало ясно, что он постиг ее игру, и она дала ему отставку, позолотив пилюлю десятью тысячами рублей.
Цесаревич Павел внушал всем лишь презрение и ужас; петербургский высший свет потешался над обитателями гатчинского королевства и нелепыми мундирами прусского образца, которые там было принято носить; Екатерине искренне желали долгих лет, боясь прихода к власти ее сына, пугавшего своим мрачным нравом и фанатизмом, а в Александре видели отражение его бабки. Еще ни при одном дворе — а Чарторыйский побывал и в Вене, и в Лондоне, и в Париже — Адам не встречал такого раболепия, такого истового поклонения кумиру, каким была для русской аристократии императрица Екатерина. Люди, воспитывавшиеся за границей или гувернерами-иностранцами, говорившие по-французски и плохо понимавшие по-русски, толковавшие о Вольтере, Дидро и парижском театре, пока вереница дворовых людей несла вокруг огромного обеденного стола блюда, приготовленные французскими поварами, насмешники, которые ничего не уважали и всё критиковали, при одном упоминании августейшего имени становились серьезны и принимали покорный вид. Екатерина была непогрешима, и даже разврат в ее дворце воспринимался как нечто освященное ее особой. Высший свет подражал двору: ни для кого не было секретом, что хозяйки двух самых блестящих салонов, княгиня Екатерина Долгорукова и княгиня Прасковья Голицына, в свое время состояли в близких отношениях со светлейшим князем Потемкиным; ради Голицыной он покинул «прекрасную гречанку» Софию де Витт. Теперь же первая заигрывала с австрийским послом Кобенцлем, пудрившим свою плешь и страдавшим косоглазием, а вторая часто принимала в своем доме графа де Шуазеля-Гуфье, отлученного от двора за интриги и корыстолюбие. Когда при нем говорили об императрице, его глаза тотчас наполнялись слезами. Низкопоклонство русских становилось заразным, охватывая и людей иного происхождения, принявших русское подданство, и французов, бежавших в Петербург от якобинского террора, и, что было особенно больно Адаму, поляков, заискивавших перед губительницей их Отчизны…