Все были возбуждены, потому что в газетах уже появились огромные полосы, заполненные обвинениями в адрес партийной оппозиции. Их читали, обсуждали и делали вид, что “ничего, это нас не касается, авось пронесет мимо”. Может быть, уже начались процессы, не помню точно. Это был январь – февраль 1937-го.
Лукницкий острил, что он вне подозрений, совершенно ортодоксален. Пунин, тоже шутя, возразил. “А вот я сейчас докажу!” – вскричал Лукницкий и бросился в переднюю. Он вытащил из своего портфеля том сочинений Ленина и торжествующе принес в столовую: только что получил по подписке.
Обед еще не был готов, все сидели где попало, Анна Андреевна в углу на диванчике. Лукницкий сказал: “Я написал роман, который никто не будет читать”. Лева не хотел от него отставать и заявил, что он написал рассказ, который никто не будет читать.
Даже Пунин вступил в это смешное соревнование и указал на одну из своих статей, которую тоже никто не будет читать. Тогда из угла раздался звучный и мелодичный голос Анны Андреевны: “А меня будут читать”.
Подали обед, и Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): “Павлик! Лева!”
Мне удалось сразу взять с ним правильный тон. Зная о его невероятной скупости, я поняла, что его надо как-то ошеломить, и в ответ на приглашение к обеду и на вопрос, что приготовить, я заказала роскошные по тому времени блюда, в том числе свиную отбивную. Он был в восторге. А когда званый обед состоялся, первое, что он изрек, было: “А Лева уехал в Царское”. Ну что ж, будем обедать без Левы. На третье был заказан компот, но Ира опоздала и не принесла его вовремя. Мы пили его уже после окончания обеда, опять сев за стол. Николай Николаевич грозно покрикивал: “Ира!” Девочка молчала, поджав губы. Очевидно, этому обеду предшествовал домашний скандал. Не потому ли Лева уехал в
Царское?
Экспансивный, со своим тиком и хозяйственными дрязгами, Николай
Николаевич ни на кого не был похож. Он часто сиживал за столом в красном халате и раскладывал пасьянс. А то запирался в кабинете, выходил проглотить стакан чая, приговаривал: “Как хорошо мне пишется, уже целый лист накатал”.
Анна Андреевна переводила ему из французских и английских книг по искусству. Она и сама с большим интересом их читала. Она очень любила Валю, соседского мальчика, сына дворничихи.
Демонстрировала мне, как они читают хором “Золотого петушка”.
Так же как, читая Данте три года тому назад с Осипом
Эмильевичем, она умеряла свой восторг, стесняясь увлечения стихом. Вид смущенной Ахматовой очень трогал меня.
Анна Андреевна охотно переводила мне французские выписки из архивов.
Если я заставала на Фонтанке Леву, он всегда уходил вместе со мной. В общем, он был в развинченном состоянии. Подвыпив, скандировал за столом: “В Петербурге мы сойдемся снова… В черном бархате январской ночи. В бархате всемирной пустоты…”
Анна Андреевна послала его к Лидии Яковлевне Гинзбург за пятьюдесятью рублями (взаймы, конечно). Мы вышли вместе через двор на Литейный. Он только что не плакал от стихов, нервов и водки. Мрачно было. А Лена Осмеркина мне рассказывала в Москве, как весело она только что встречала здесь Новый год, про пивные на Васильевском острове, куда отправилась в компании художников, и все было легко, блестяще, остроумно. Неужели в Ленинграде есть нормальная жизнь? Для меня этот город был окрашен “Фонтанным домом”. Впрочем, бывший Шереметевский дворец в ту пору никто, ни сама Ахматова, так не называл.
Остановилась я у моей двоюродной сестры лет на двадцать пять старше меня, у родной сестры эсера Льва Яковлевича. Она жила с мужем и двумя дочками-студентками в холодной просторной петербургской квартире в большом доходном доме на Греческом проспекте (сметенном с лица земли во время войны). Муж по виду типичный русский ученый и земский врач одновременно. Как у всех ленинградцев, их квартира была прекрасно обставлена дворцовой мебелью, продававшейся по дешевке в комиссионных магазинах. А в книжных шкафах комплекты “Современника” и “Отечественных записок” – традиции дореволюционного петербургского студенчества. Моя кузина – врач-общественник – предостерегала меня от “черносотенства” Левы. Он ничего этого не замечал, приходя несколько раз ко мне, в эту холодную чистоту квартиры идейных разночинцев.
Анну Андреевну положили ненадолго в Обуховскую больницу – для обследования по поводу щитовидки. Я ее навестила однажды вместе с Левой. Ждала своей очереди пройти за барьер, где был прием посетителей, и видела, как Лева нежно льнул к матери, жалел ее, видя в этом больничном желто-буром халате. К ней пришла еще и жена А. М. Энгельгардта – блестящего литературоведа и философа.
Это был единственный раз, когда я ее видела. Она мне понравилась изяществом фигуры, чистотой черт лица и взгляда. Лева называл
Энгельгардтов “лучшими людьми России”. Они оба умерли в блокаду.