Он окончил, кажется, два высших учебных заведения. Одно техническое, другое гуманитарное. Но не остановился ни на одной специальности, хотя интересы у него были самые разнообразные. И не только интересы, но и незаурядные способности. Для собственного удовольствия изучил санскрит и после войны работал на Институт востоковедения. Когда он еще не знал английского, взял урок – учить этому языку мальчика.
К каждому уроку готовился по самоучителю и так постепенно овладел языком. Потом усовершенствовался, много читал на английском. Одно время служил выпускающим в “Крестьянской газете”, это большая газета, кажется, даже издательство, там халтурить было нельзя. Справлялся со своей работой хорошо.
Дружил с художниками, работавшими в этом издательстве. Одного из них познакомил с моей сестрой. Они поженились. Бывший друг моей сестры бывал у них. У меня с ним личной дружбы не было, вернее, не было большого интереса к нему. Но изредка он заходил ко мне в комнату – поболтать.
Жил он с женой и сыном в квартире ее родителей, в прошлом владельцев известного магазина готовой одежды на Кузнецком мосту. Квартира тоже в центре города, в доходном каменном доме с высокими потолками, прочными стенами. Но в 20 – 30-е годы квартира была уже коммунальной, осталась одна большая комната, недалеко от кухни. Хозяйки галдели, готовя на своих керосинках, мешали ему заниматься. Он уходил в Ленинскую библиотеку. Никаких специальных билетов в научные залы у него не было. Читал в общем зале. В то время достаточно было московской прописки и паспорта, чтобы записаться в знаменитую публичную библиотеку. Был вполне удовлетворен этим положением. Он уже давно был равнодушен к жене, сына не любил, был принципиальным эгоистом.
Году в тридцать пятом или тридцать шестом он уехал на Колыму за длинным рублем. В 1937-м его там арестовали. Обвиняли в том, что он собирался продать
Советский Союз Японии. Когда в 1938 году Ежова расстреляли и его сменил Берия,
Георгий попал в число освобожденных, очевидно потому, что ничего не подписал. Он вернулся в Москву. Наши говорили, что он очень изменился после пережитого. Я его не видела. Однажды только случайно услышала его беседу с моим зятем-художником.
Они сидели, выпивали и говорили по душам. Художник показывает ему свои работы.
Слышу голос его друга: “Ты что же это, Сталина рисуешь?” А у того была очень удачная композиция, сделанная по заказу: “Сталин ведет занятия с рабочими в кружке”.
Мой зять отвечает эдаким задушевным голосом: “Понимаешь, я не могу не верить.
Я утром не могу вставать, если не верю”. “А ты, сукин сын, не верь, а вставай”, – заключает многоопытный зэк.
Однажды Георгий постучался ко мне. Первое, что бросилось в глаза, – у него нет передних зубов. Я спросила просто: “Это вам там зубы выбили?” Он как-то весь размяк. Вначале откликнулся еще неуверенно: “За одного битого двух небитых дают?” – но тут разговорился. Вообще-то он предпочитал молчать о том, что с ним делали, но на этот раз много рассказывал. Стоял “статуей”, из ног текла уже лимфа, его морили голодом, а он был большой, рослый мужчина, но ничего не подписывал.
Однажды следователь, издеваясь над его зверским голодом, дал ему тарелку щей, поставив ее прямо на пол. Но и этого показалось мало. Он смачно харкнул ему в тарелку. “И что вы думаете? – продолжал мой собеседник. -
Достоинство? Гордость?
Я осторожно отодвинул ложкой харкотину и стал есть”. (Очевидно, на четвереньках? А ведь это предвидел Мандельштам. Вспомним:
“Если б меня смели держать зверем. Пищу мою на пол кидать стали б…” Когда я говорила с
Георгием, я не знала этого стихотворения.)
Его спустили в подземелье, это в краю вечной мерзлоты! А в этой подвальной комнате еще стоял сейф дня хранения золота. Заставили раздеться, в одном белье заперли в этом сейфе и продержали там тридцать шесть часов.
Когда его вынули оттуда, он был почти без сознания, помнит только, что кричал:
“Голгофа! Голгофа!”
Его привели к следователям, а эти в своих белых воротничках и сверкающих мундирах нос воротят, ведь он был весь в своих испражнениях.
В другой раз его вызвали на допрос, а он был уже так слаб, что не мог идти. Он полз по заплеванному, окровавленному полу каменного коридора.
Женщина, валявшаяся на полу с женским кровотечением после стояния “статуей”, бросила на него взгляд, полный сострадания. “Понимаете, она была мне как сестра!” – вскричал
Георгий, рассказывая. – А часовой, видя, как я ползу, не выдержал и пробормотал сквозь зубы: “Сволочи, звери!” И я заплакал”.
И вот он опять в Москве. Ездит в Ленинскую библиотеку. Году в сороковом врывается однажды ко мне: “Я не могу. Я должен рассказать”.
Рассказ такой:
“Иду я по улице Горького, слышу, кто-то меня настойчиво окликает по имени-отчеству. Догоняет, просит остановиться. Смотрю, это мой колымский следователь.
И мы, можете себе представить, заходим вместе в “кафе
Филиппова”, занимаем столик. И я не знаю, не беседа ли это с Порфирием Петровичем из