Но тогда, по прочтении анонса, он ожидал чего-то большего… (это холодное лицо — никакой застывшей мимики, только левая бровь чуть отведена)… он ожидал, что кадр также будет отражать тайну (словно резюмируя фильм — не тот, который должны будут показывать; тот, который он предвосхищал воображением)…
Внизу анонса значились фамилии актеров, исполняющих главные роли и страна-производитель.
«Чехия? Какая еще Чехия? Разве там можно снять хороший фильм?»
Конечно, он понимал, что в Чехии тоже снимают какие-то фильмы, но… «разве они могут быть интересными?»
И тут он впервые усомнился в достоверности анонса — его охватила досада, очень непродолжительная. Прежнее разочарование вдруг как-то странно сошло на нет, — и он просто задавал вопросы, самому себе, про Чехию.
Фильм должны были показывать в середине следующего дня, и до этого времени в его голове так и продолжали вертеться одни и те же вопросы: «Чехия? Хороший фильм — в Чехии? Разве это возможно?» — вызывая смущение.
Впрочем, это не помешало ему заблаговременно предупредить своих родственников о фильме, который «страшно заинтересовал» его, фильме о старинной тайне, «которую, видно, все стараются разгадать, и никак не могут», бьются над разгадкой (будто бы даже и за пределами фильма), и когда он узнал, что во время транслирования собираются смотреть по другому каналу какую-то развлекательную передачу, потратил более двух часов на то, чтобы убедить уступить телевизор…
Подспудно его удивляла его собственная настойчивость, взявшаяся ни пойми откуда.
Когда он убеждал, уговаривал родственников, то, на какое-то время, напрочь забыл о фильме, — он просто упрашивал, умолял, запамятовав, зачем, собственно, это делает…
А потом, когда его уговоры, вконец, увенчались успехом, снова вернулось смущение и двоякое впечатление о фильме — с одной стороны, ему хотелось посмотреть фильм — о старинной тайне, с другой — ему не давало покоя, что фильм снят в Чехии…
Он досадовал.
На следующий день он стоит перед включенным телевизором; полувытянув руку, в которой зажат пульт.
Фильм должен начаться с минуты на минуту.
Последние секунды рекламного ролика… светлеет первая сцена фильма. Он различает солнечный диск, размытый (не то от пока еще не прояснившегося экрана, не то от неясного, облачного неба) — нарождающаяся заря над неясными, краетемными громадами… это…
«Руины? Как я мог забыть о руинах? Дети… играя среди заброшенных руин… — так было написано в анонсе, я совсем забыл, а ведь руины так подчеркивают тайну!..»
Старинная тайна?.. Чехия?.. — они как бы противостоят друг другу, со вчерашнего дня так и повелось, — и снова его начинает мучить смущение.
Но теперь еще эта новая мысль:
«Я забыл о руинах… Я совсем забыл о них! Я не придал им никакого значения — это так странно, неестественно!»
Он отводит взгляд и выключает телевизор…
Позже ему не будет давать покоя: почему он так тогда и не посмотрел фильм; почему внезапно выключил телевизор и направился из комнаты.
Этот вопрос будет время от времени всплывать в его мозгу — в течение жизни.
«Вероятно, когда на экране появилось изображение, у меня было точно такое лицо, как у того подростка на картинке возле анонса. Холодное, равнодушное… — как-то придет ему в голову; спустя десятки лет. — И именно поэтому я выключил телевизор… да-да, поэтому
Это уже было не мое лицо, и я отвел взгляд от экрана, в сторону, — как на картинке возле анонса, — и выключил телевизор, останавливая кадр…»
Детородная боль
Писатель написал в своем дневнике про сову, из уха которой вылезала другая сова, ослепшая, взъерошенная, — нечто, вроде детеныша, но нет, это была болезнь, выпуклая опухоль.
Сова-«детеныш» не вылезла до конца, но показала лишь свою голову из уха «матери», долгие годы бывшей питательной средой.
Писатель мог сделать из этого рассказ, придать, что называется, форму, — например, начать так: «Однажды сова, сидя на дереве, почувствовала, что в ее голове… как бы это сказать… что-то происходит… какое-то движение… И теперь сове совершенно не хотелось выслеживать мышь, чтобы полакомиться на ужин…», — что-то в таком роде.
Но писатель не стал писать рассказа — потому что все дело было только в нем, в его испуге, который он испытал много лет назад, когда был шестилетним ребенком.
Отец принес из леса раненую сову, в корзине для грибов. И ухаживал за совой дня два, надеясь, что она поправится, — ухаживал, как за ребенком; даже пытался кормить, но она ничего не ела.
Корзина стояла на высоком деревянном шкафу, накрытая покрывалом, и ребенку не было видно совы, а только как отец вставал на маленькую табуретку и откидывал покрывало, чтобы посмотреть, жива ли сова, и ребенок воображал, как она шевелится под темнеющей рукой с посторонней вмятинкой под костяшкой указательного пальца.