Тот, кто не хотел присутствовать на полевой проповеди, мог чистить картошку. Я, как правило, выбирал проповедь; чтобы не идти на проповедь, надо было выйти из строя, а выходить из строя плохо. Не бросаться в глаза, ничем не отличаться от других. Обычно выбиралось какое-нибудь красивое место, вид был впечатляющий: деревянная кафедра с огромным швейцарским крестом, над ней голова и плечи духовного отца-офицера. Позади лес. Бог никогда не выбирал капрала, а уж тем более солдата в качестве своего орудия. Впечатляюще было также поведение наших офицеров, их серьезность, сосредоточенность, их благоговение перед равным по званию священником. Потом, после общего "Отче наш" без касок, воинская церемония перед священником: "Отделение, смирно!", и его приветствие, рука у фуражки, нашим офицерам. Отчасти это определялось географическим положением местности: они стояли ближе друг к другу - наши офицеры и священник, говоривший от имени бога. Я слушал, и у меня не возникало желания спорить. Разве не возможен человек, полный страха божьего, капитан с душой набожного бойца, без сабли, но с мечом. Говорил ли он нам о том, что ему было известно? Мы между тем уже знали: теперь мы солдаты, у нас есть семья и родина, а бог, если верить в него, придаст нам силы. Но я уже не помню теперь точно ни одной такой проповеди, вместо них в памяти встает недавно прочитанное воспоминание бывшего полевого священника, который не судил о правомочности смертных приговоров, но заботился о том, чтобы человек достойно уходил из мира. Это была "чистая казнь". И рассказ одной вдовы священника, что казнь сильно потрясла ее мужа, но он не мог смотреть на это иначе, чем начальство. Ее муж никогда не брал отпуска, его отдыхом была военная служба, и для своих духовных свершений он всегда писал стихи, часто на диалекте. Он и казнь приподнял поэзией, стихотворение это прочесть нельзя, вдова свято хранит его, но известно, что в нем говорится о том, как запевают первые птицы и как милосердная природа проясняет все вокруг. (Сообщение о Никлаусе Мейнберге в "Тагесанцайгер магазин", 11.8.1973.) Я же вспоминаю другого полевого священника, который не отдавал приказов, хотя носил форму капитана, а только говорил "аминь". Наши фельдфебели или лейтенант отдавали обычные команды, выстраивая нас к молитве, а потом снова "направо", "прямо", "марш". Ритуал был столь же прост, сколь целесообразен, поскольку не позволял богу хотя бы на полчаса устранить воинскую субординацию. Аутсайдеры, оставшиеся чистить картошку, ничего не теряли.
Наши квалифицированные рабочие выполняли в армии работу, соответствующую их профессии, но без привычных инструментов: "Все без толку, для этого нужны другие клещи, настоящие клещи, а не такие, специальные, и не цинковая проволока, а медная" и т. д. То была не строптивость, а неспособность к импровизации. Очевидно, это качество связано с нашей историей: слишком долгое благополучие без лишений, которые порождают изобретательность; мы оскорбляемся, если нет под рукой привычных инструментов.
Однажды в отпуске, в Цюрихе, на одном литературном вечере я случайно встретился с Отто Баумгартеном, моим учителем рисования. Я хотел обрадовать его тем, что и в армии продолжаю рисовать. И лишь когда его робкое молчание грозило стать неправильно истолкованным, он сказал мне с глазу на глаз то, что узнал в этот день: в Риге евреев тысячами увозят в лес и расстреливают. Такие вещи говорились только с глазу на глаз, а не в общем разговоре, не располагающем к доверию. Откуда он это узнал? Какая разница. Я доверял ему.
Нам приходилось квартировать в школе, в деревенском танцзале, в сарае, в кегельбане. Пол сарая, устланный соломой,я предпочитал нарам в казарме. В соломе попадались мыши, правда редко; они нам не мешали, только будили иногда, пробегая по руке или лицу. В казарме было тоскливей - койки, длинные гулкие коридоры, лестницы, достаточно широкие для целой колонны, столовая с запахами кофе на молоке и жидкого мыла. На соломе было жестче, мы лежали тесней, ранец к ранцу; сосед слева пускал газы, сосед справа храпел; соломенную пыль мы утром высмаркивали; здесь было трудней по утрам и вечерам раскладывать свои пожитки в установленном порядке, идиотская процедура, и вот уже снова три каски лежат на заправленном одеяле со швейцарским крестом. Разрешалось иметь спальный мешок и даже подушку - наволочку, набитую соломой; утром всему этому полагалось исчезать, в угоду единообразию. Веревка для носков и полотенец, полка для зубной щетки и зубной пасты, зубная паста всегда справа от зубной щетки, тоже в угоду единообразию. Офицеры редко показывались на таких квартирах, их появление было скорее испытанием для фельдфебеля: он отвечал за то, чтобы нам хватало воздуха и соломы, чтобы не было сквозняков и никаких поводов для жалоб. Офицер был доволен, если кому-нибудь удавалось сострить, это значило, что нам хорошо на соломе.