Читаем Литератор полностью

— Привез. Я надеялся, что мне удастся здесь еще немного над ними поработать.

— Вот и прекрасно. Хотите их прочитать? — спросила она меня.

— Еще бы!

Разговор был вдвое длиннее и запомнился мне только потому, что это был первый из множества других, упрочивших знакомство с Морозовым. После Петергофа мы стали бывать у них и подружились, хотя он был почти втрое старше меня, а Ксения Алексеевна вдвое старше Лидии Николаевны. Но еще в Петергофе они рассказали нам множество удивительных историй, которые, к сожалению, я в свое время не записал и которые приходится теперь по памяти рассказывать в этой книге.

«Повести моей жизни» были увлекательным чтением. И не только потому, что в книге (которая в полном виде появилась лишь в 1947 году, через год после смерти Николая Александровича) рассказывалось о смертельно опасных событиях, которыми была полна жизнь Морозова в молодости, но и потому, что каждый поступок этого необычайно совестливого человека сопровождался самоотчетом. Я написал, что он обладал редкой способностью ставить себя на место любого участника любого происшествия, из которых состояла его жизнь. Но в этой книге он сумел сделать большее. Каждый раз, когда надо было принять ответственное решение, он как бы сталкивал себя с самим собой, и спор между двумя «я» всегда решался в пользу самопожертвования во имя служения народу.

Следить за спорами, сопровождавшими каждый его поступок, было необычайно интересно, тем более что эти острые диалоги были написаны с бесспорным талантом. Конечно, они были в известной мере приблизительны — невозможно поверить, что в памяти сохранились выраженные с такой подлинностью размышления. Но сохранились чувства, которые Николай Александрович испытывал в любом случае — будь то арест, попытка побега, попытка освободить из заключения товарища, борьба с душевным смятением, победа над отчаянием.

Размышления были отражением чувств, а чувства сохранились потому, что им помогала последовательность — черта глубоко характерная для всей жизни Морозова и неизменно сопровождавшая его деятельность, чем бы он ни занимался — политикой в ее активном выражении или наукой. Занимаясь одним делом, он решительно отстранял все другие.

В крепости он в течение одного месяца изучил немецкий язык, а потом английский, испанский и португальский. Шведский и датский не были изучены только потому, что в России еще не были изданы самоучители, с помощью которых можно было их изучать.

В годы его испытаний вырабатывался характер, и надо сказать, что это был необыкновенный характер, о котором рассказать почти невозможно, потому что он был одновременно и сложен и прост. Глубокий и беспощадный самоанализ соединялся в нем с детской наивностью, боязнь смерти, естественная для любого существа (будь то человек или зверь), отсутствовала полностью, и крайне редкие случаи, когда он ее чувствовал, рассматривались как постыдная слабость, а подчас — как преступление. Он чувствовал ответственность не только перед своими друзьями, ежеминутно находившимися перед лицом смертельной опасности, а перед всем человечеством и, как это ни странно, больше того — перед природой.

Любовь к риску — черта, которую я часто наблюдал в годы войны, — обычно соединявшаяся с осмотрительностью, осторожностью, трезвостью, у Морозова сопровождалась юношеским воображением, — кстати, воображение характерно и для его научных трудов. (В этом отношении он был очень похож на Циолковского, для которого интересы человечества были бесконечно выше личных интересов.) Влюбившись в Веру Фигнер, он начинает мечтать, что спасет ее от гибели, «пробравшись к ней, захваченной врагами». Занимаясь «хождением в народ» и встречая полное непонимание или равнодушие, он тем не менее живо представляет себе, что вскоре народ поднимется и начнется «такая счастливая жизнь, которую мы даже не можем себе представить».

Нельзя сказать, что он не боролся с этой склонностью, которая (он это чувствовал) даже вредна для дела, — боролся и побеждал, потому что был создан для неустанной деятельности, которая была его главной чертой.

Если у Морозова не было намеченного дела, которое он должен был совершить в намеченное время, он брался за любое. Как аббат Сийес, ответивший Конвенту на вопрос, что он делал после того, как Конвент приговорил к смерти короля Людовика XVI, сказал: «Я жил», Морозов на вопрос, что он делал в течение 29 лет в крепости, мог бы ответить: «Я мыслил». Его нормой был двенадцатичасовой рабочий день, прерывавшийся лишь десятью или двадцатью минутами для прогулки. В эти короткие минуты Морозов любовался природой, будь это камни, валявшиеся на тюремном дворе, или привыкшая к заключенным собака. Или пролетевший голубь, или надвигавшаяся туча.

Он не мог позволить себе сойти с ума (хотя однажды был к этому очень близок) или, тем более, умереть — ему было некогда заниматься собственной смертью, которая годами неотступно грозила ему. Мне кажется, именно эта удивительная способность позволила ему прожить такую долгую жизнь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже